Замок Персмон. Зеленые призраки. Последняя любовь - Санд Жорж. Страница 96

Она заботливо уложила свою рабочую корзиночку, пошла, по обыкновению, распорядиться по хозяйству и возвратилась, чтобы запереть в зале ставню. Я никогда не давал ей делать этого и в тот вечер также сказал, но ей не было необходимости напоминать мне об этом.

— О, — с какой-то странной горечью сказала она, — ведь вы не любите заботиться о подобных вещах! Идите заниматься наверх; я уверена, что вам уже давно хочется остаться одному.

— Что с вами, Фелиция? — сказал я ей, взяв ее за руку. — Разве я выказал усталость в вашем присутствии или нетерпеливое желание удалиться?

— Нет, — с еще большей горечью отвечала она, — я не права! Вы всегда справедливы, не так ли?

Она оставила меня, проговорив эти жестокие и несправедливые слова, которые привели меня в оцепенение и помешали узнать, что происходило с ней.

Через минуту, боясь, чтобы она не заболела, я по; стучал в дверь ее комнаты: она была заперта.

— Дайте мне отдохнуть, — сказала она, — со мною ничего не случилось; я хочу спать. Чего вы боитесь?

Итак, она отказывалась от моей дружбы, узнав, что более не владеет моей любовью. Этого следовало ожидать от такой возбужденной натуры, но тем не менее я был очень удивлен, так как предполагал, что заслуживаю большего внимания, если не признательности. Неужели в этом бурном сердце, которое не могло смягчиться, возродилась ненависть?

Я поднялся в свою комнату, открыв двери, чтобы иметь возможность подать ей помощь, если эта досада разразится каким-нибудь мучительным припадком. Я разложил, по обыкновению, на столе много книг, чтобы иметь занятой и спокойный вид, когда придут ко мне. Я проделывал это в продолжение трех месяцев, потому что в действительности не мог больше работать. Большую часть дня и ночи я проводил в горестных размышлениях о минувших и предстоящих событиях.

Я внимательно прислушивался ко всему, что происходило в доме. Я слышал, как прислуга, затворив внизу двери, ушла в свою комнату; некоторое время слышны были шаги Фелиции; наконец настала тишина. У нервных людей и почти у всех женщин усталость проявляется возбуждением. Очевидно, Фелицию сильно взволновали мои слезы, она, должно быть, также плакала и чувствовала себя разбитой. После хорошего сна она станет бодрей, правдивей, и если мы дойдем до объяснения, она будет способна отдать мне справедливость.

С этой смутной надеждой, чувствуя себя утомленным и не будучи в состоянии разбирать ее странное поведение, я задремал, облокотясь руками на стол. Я не хотел ложиться, прежде чем буду уверен, что могу спать без страха. В полночь я был разбужен звуками скрипки. Фелиция играла ту арию, которую пела мне утром. Она начала с замечательной чистотой, характеризовавшей ее игру. Но вдруг она изменила мелодию и резко перешла к какой-то другой мысли, погрузилась в целый ряд мучительных фантазий. Иногда она тщетно старалась вспомнить мотив, который пела днем, но потом, казалось, с презрением прерывая его, желала выразить совершенно противоположные чувства. Мое возбужденное воображение истолковало эти музыкальные фантазии как символический рассказ, которым она хотела передать мне пережитые ею бурю, падение и отчаяние.

Но я напрасно искал выражение страдания: его там не было. Это был скорее гнев, ее жалобы напоминали проклятие. Резкий звук скрипки, нервно терзаемой смычком, причинял мне ужасные страдания. Я предпочел бы ему самые жестокие слова. Фелиция показывала необыкновенное искусство, но я чувствовал, что ее уму было недоступно искреннее волнение. Ее музыка была безумна, мысли непоследовательны и непонятны, как будто она не стремилась выразить свои личные страдания, а старалась только вызывать их в другом.

Наконец, она порывисто бросила скрипку, которая, как мне казалось, разбилась от падения. Я увидел на деревьях перед домом отблеск света, мелькавшего в ее комнате: Фелиция двигалась как тень, без малейшего шума.

Сильное волнение охватило меня. Я задал себе вопрос, не была ли эта странная музыка среди ночи криком отчаяния или безнадежного прощания? Не думала ли она убежать, чтобы соединиться с Тонино? Но ведь я был убежден, что он не любит ее более. Не ошибалась ли она относительно его отвращения или не надеялась ли какими-нибудь решительными мерами заставить его разыгрывать комедию страсти, чтобы помещать ей нарушить его семейный покой?

Я потихоньку спустился с лестницы и в темноте сел на последней ступеньке возле ее двери. Она не могла сделать ни одного движения без моего ведома. Я ни в коем случае не хотел допустить ее побега на свой позор и погибель. Выгнанная Ваниной и покинутая Тонино, она не нашла бы другого исхода, кроме самоубийства, так как я не чувствовал в себе более сил прощать новые заблуждения.

Мне казалось, что в ее комнате трещал огонь. Я вышел на балкон и действительно увидел полосу дыма на вистом и звездном небе. Без сомнения, она жгла свои бумаги, так как дело было летом и не было необходимости топить печь, если только Фелиция не была больна. Ветерок, который разносил дым, донес до меня едкий запах, который напомнил скорее сожженное белье, чем бумагу. Я вернулся к двери и услышал, что она отворяла задвижку, как бы намереваясь выйти. Желая помешать ее побегу, я умышленно зашумел, чтобы предупредить ее о моем присутствии, и спросил ее через запертую еще дверь, как она себя чувствует.

— Хорошо, — отвечала она решительным голосом, — если желаете, войдите.

— Отчего вы не спите? — сказал я входя. — Вы должно быть, сильно страдаете, так как, уходя к себе вы чувствовали потребность отдохнуть.

— Я не страдаю, — отвечала она, — вы это хорошо знаете: вы не ложились и должны были слышать, как я играю.

— Я беспокоился о вас. Вчера вечером мы холодно расстались с вами; вы холодно вырвали у меня свою руку и казались рассерженной. Если я вас оскорбил, знайте, что у меня не было такого намерения. Клянусь вам в этом! Неужели же вы не верите мне?

— Сильвестр, — вскричала она грубым и глухим голосом, — вы можете клясться в чем угодно, я вам не поверю больше! Вы меня ненавидите до такой степени, что еще сегодня хотели лишить себя жизни. Покажите вашу грудь. А, вы не хотите? Я не знаю, насколько тяжело вы себя ранили; я думаю, что рана неопасна, так как вижу вас теперь, но опасно ваше отчаяние, заставляющее вас терзать себя. Я сожгла рубашку, которую вы бросили в вашей комнате, не заботясь о том, что подумают слуги об этих ужасных кровяных пятнах. Я случайно нашла ее и была смертельно поражена, не поняв сперва и подумав, что кто-то хотел вас убить. Придя в себя, я вспомнила ваше отчаяние сегодня утром. Вы уступили моим ласкам, остатку любви, порыву страстного желания, весьма понятного мужчине, долго жившему в одиночестве. Но тотчас же ваше отвращение: ко мне вернулось, и вы как святой или безумец терзали свою грудь за то, что в ней билось сердце, которое одну минуту жило мной! Вот видите, я чудовище в ваших глазах! Но лучше бы вам покинуть меня, бежать, осыпать ударами и оскорблениями, чем давать мне чувствовать то зло, которое я вам причиняю, живя вблизи вас. Слушайте, дайте мне уехать, я не могу больше оставаться здесь! Меня будут все презирать, так как ваше горе всем понятно! Все спрашивают, почему вы так изменились и постарели. Разве вы не замечаете, что в два месяца вы совершенно поседели? А что бы сказали другие, увидев вашу окровавленную рубашку? Неужели вы думаете, что отъезд Тонино не возбудил толков?! Вы воображаете, что поступали осторожно? Можно было поступить лучше. Надо было действовать, как следует любящему мужу. Надо было убить этого несчастного, которого я теперь ненавижу и может быть ненавидела всегда. Отомстив за себя, надо было топтать меня ногами, бить, плевать в лицо, а потом простить меня. И вы любили бы меня теперь, как до моей ошибки. Между тем как благодаря вашему терпению и доброте вы не излили злобу и храните ее теперь в вашем сердце, она душит вас и не покидает. Вас удивляют мои слова, вы меня находите безумной? Ну что ж, вы благоразумны, но зато не любите, потому что любовь необузданна, и кто желает ее обратить в добродетель, тот ничего в ней не понимает и никогда не испытывал ее!