Путешествия никогда не кончаются - Дэвидсон Робин. Страница 22
Какой-то заезжий политикан обвинил меня в буржуазном индивидуализме. О господи, все что угодно, только не буржуазный индивидуализм, думала я, ускользнув в свою комнату, где могла спокойно кусать ногти и размышлять, стоя перед зеркалом. Для человека, годами считавшего себя связанным с левыми, буржуазный индивидуализм был чем-то вроде венерической болезни. Хотя я принимала участие в политической борьбе, политика никогда не была для меня делом жизни, даже в разгар политических битв шестидесятых годов. Мне недоставало для этого двух необходимых качеств: смелости и убежденности. Поэтому с тех времен, когда многие люди (и я в том числе) носили по улицам плакаты с надписью;
«Кто не помогает решать наши задачи, тот мешает», у меня осталось смутное чувство вины.
В тот вечер я долго стояла перед зеркалом, пытаясь понять, заражена я буржуазным индивидуализмом или нет. Избавилась бы я от нареканий, если бы пригласила несколько человек и организовала коллективное путешествие на верблюдах? Нет, конечно, разве подобные действия не считаются всего лишь проявлениями либерализма? Или в лучшем случае ревизионизма? Господи, помоги нам. Тупик.
Да, но как тогда понять, что такое индивидуализм? Можно считать меня индивидуалисткой потому, что я, как мне кажется, в состоянии сама распоряжаться своей жизнью? Если да, то я согласна — конечно, я индивидуалистка. Остается еще слово «буржуазный». «Буржуа — человек, предпочитающий безопасность, комфорт и иллюзии случайностям и неожиданностям революции». В таком случае все зависит от того, какой смысл вкладывается в слово «революция». И что следует понимать под безопасностью и комфортом. Попытка осознать, что лежит в основе нашего коллективного помешательства, действительно является в какой-то мере революционной. Хотя ее навязчивость наводит на мысль о неврозе и паранойе. А невроз и паранойя являются, как каждому известно, признаками буржуазности.
На протяжении следующей недели вопрос, стою я чего-нибудь или нет, постепенно утратил для меня остроту, потому что я слушала во все уши речи моего друга-политика. Он был необычайно умен, вес и размер его мозга наверняка превосходили среднюю тыкву. Я находила его весьма привлекательным, хотя он внушал мне страх. Коэффициент его умственного развития вызывал у меня неприкрытую зависть, так же как его умение использовать стандартный мужской язык интеллектуалов, поглощенных политикой, позволявший ему выходить победителем в любом споре и создававший вокруг него немеркнущий ореол превосходства и силы. Любое соприкосновение с нездоровой областью душевных потребностей он по традиции относил к сфере чисто женских интересов. И считал разговоры на эту тему бессмысленными.
В конце концов я поняла: все, что имеет хоть какое-то отношение к сомнениям и колебаниям, любое признание в собственной слабости, не заклейменное как нечто недостойное, — все это считается буржуазным, реакционным и аполитичным. Может быть, именно поэтому (я часто сталкивалась с этим явлением, изумлялась ему и ломала над ним голову) многие мужчины, интересующиеся политикой, — рассудительные, умные, четко мыслящие, обладающие достаточным запасом знаний и широким кругозором, знатоки своего дела, люди идеи, склонные к решительным действиям и к произнесению воинственных слов, — многие мужчины оказываются не в силах взглянуть правде в лицо и смириться, согласиться с тем, что в глубине души все они считают женщин существами второго сорта. Потому что такого рода откровенность требует мучительного и недозволенного заглядывания себе в душу, где скрывается твой собственный враг. Я знала, что женщине очень важно уметь ориентироваться в дебрях политики, но считала, что мужчины не так мало выиграли бы, научись они понимать и использовать язык чувств, до сих пор считающийся главным образом языком женщин.
Как вскоре выяснилось, некоторые планы моего друга-политика были встречены в Ютопии благожелательно, а некоторые враждебно; благожелательно потому, что его идеи социального преобразования были необычайно привлекательны и вполне применимы, а враждебно потому, что он относился к аборигенам с пылом миссионера, мешавшим ему трезво оценить реальное положение дел, и потому, что в своем стремлении превратить поселение Ютопию в настоящую утопию он исходил не из конкретных фактов, а из своих политических идеалов, совершенно не задумываясь о том, чего хотят сами аборигены и в чем они прежде всего нуждаются. Когда его отношения с аборигенами осложнились и стали доставлять ему неприятности, когда старики аборигены перестали прислушиваться к его советам и доверять ему, он окрестил их реакционерами. Он ловко играл словами и не давал никому открыть рот, что помешало ему получить многие ценные сведения прежде всего от Дженни, которая обычно хранила в его присутствии гробовое молчание и никогда не принимала участия в спорах о будущем черных жителей Ютопии. Он относился к ней как к бессловесному животному и даже не подозревал, каким богатым опытом она обладала, как много интересного могла бы ему рассказать.
Через несколько месяцев он уехал из Ютопии, потерпев полное поражение, и написал мне длинное письмо, где говорил, что наконец-то понял, чем я занимаюсь, и что сидеть где-нибудь на песчаном холме и созерцать собственный пуп, может быть, даже не так уж плохо. Но я-то занималась совсем другим. Как-то незаметно в мою душу снова закралось отвратительное чувство, что я откусила слишком большой кусок и мне его не проглотить. Почему, черт возьми, все вокруг впадали в такой раж по поводу моего путешествия, почему одни превозносили меня, а другие проклинали? Сидела бы я дома, изучала бы спустя рукава какую-нибудь науку, играла в карты или потягивала спиртное в баре при Королевской бирже и разговаривала про политику, никто бы слова не сказал. Я оказалась совершенно не готова к поднявшейся вокруг шумихе. Кто-то твердил, что мое путешествие — самоубийство, кто-то — что я наложила на себя покаяние после смерти матери, многие уверяли, что я хочу пересечь пустыню, чтобы доказать выносливость женщин, что я просто стремлюсь привлечь к себе внимание. Одни напрашивались в компаньоны, другие угрожали, третьи завидовали, четвертые сохраняли сугубо официальный тон, некоторые считали, что вся эта затея — розыгрыш. Замысел путешествия начал терять свою изначальную простоту.
В Ютопии я получила билет на самолет до Сиднея и обратно и телеграмму из «Нэшнл джиогрэфик»: «Безусловно, очень заинтересованы»… На этот раз я знала, вернее, какая-то частичка меня все это время знала, что они примут мое предложение. Разве могло быть иначе? Я отправила такое льстивое, такое самоуверенное письмо. Конечно, я должна взять деньги и лететь в Сидней. У меня просто нет другого выхода. Мне нужны изготовленные вручную фляги для воды, новые седла, три пары крепких сандалий, не говоря о запасах продовольствия и деньгах на мелкие расходы. Но где-то в глубине души я знала, что путешествие, о котором я мечтала, не состоится, знала, что, принимая деньги, поступаю неправильно — продаю себя. Глупая, но неизбежная ошибка. Теперь международный журнал получит право вмешиваться в мои дела — нет, нет, никто не будет делать мне указаний, но журнал сможет на законном основании проявлять интерес и исподволь влиять на ход путешествия, которое до этой минуты было моим личным и частным делом. А кроме того, это означало, что Рик время от времени будет вертеться около меня и делать снимки, о чем я приказала себе немедленно забыть, так как рассчитывала, что за все время путешествия он появится раза три и ни один его визит не продлится больше одного-двух дней. Скорее всего, надо надеяться, я просто не замечу его присутствия. Но я прекрасно понимала, что задуманное путешествие становится совершенно иным: я ведь хотела пересечь пустыню в полном одиночестве, чтобы понять, на что я способна, я хотела проложить собственную колею, освободить свою голову от мусора, от всего, что мне чуждо, остаться один на один с жизнью, без привычных костылей и подпорок, избавиться от постоянного давления извне, доброжелательного или недоброжелательного — безразлично. Однако решение было принято. Практические соображения одержали верх над безрассудством. Я продала свою свободу и в значительной мере замысел путешествия за четыре тысячи долларов. Великолепная сделка.