Ржавое зарево - Чешко Федор Федорович. Страница 38

И еще: когда ладу-порядка мало, жизнь не в жизнь. Когда же его ЧЕРЕСЧУР, такое ничем не лучше, нежели сплошное безладье.

Если людям совсем не станет ни везенья, ни подмоги от богов да от Навьих — будет беда. Если же человекам ВО ВСЕМ станет случаться удача за единственно лишь требы да угожденья богам — то будет беда еще худшая. Потому что люди станут не люди, а хуже скота либо верных дворовых псов при якобы добрых богах. Впрочем, добра в отдельности ото зла не бывает, как не бывает и зла в отдельности от добра…»

Корочун примолк, словно задумавшись, что говорить далее.

Именно «словно».

Хранильник не двинулся с места, не повернул головы, лишь взгляд его, прежде рассеянно шаривший по столешнице, вдруг немыслимо отвердел — будто бы чуть подрагивающий от напряжения стальной прут уперся в чистые скобленые доски. И одновременно с этим Кудеслав еще раз ощутил ползущую по спине знобкую сырость, вновь почуял тот же похожий лишь сам на себя вкрадчивый запах муторного, делящего душу надвое бреда…

Медленным змеиным движением изогнув сутулую спину, волхв (куда только подевалась его дряхлая немощь!) полоснул по лицу Мечника изморозной сталью быстрого взгляда, и вятич с полунамека понял: опасность рядом, снаружи, отделяет от нее лишь затворенная на ночь оконная ставня. И еще понял Кудеслав, что хлипка и совсем ненадежна эта преграда — оконный затвор в любое мгновение может с треском продавиться внутрь, и на стол да на сидящих за ним обрушится НЕЧТО.

Качались, плыли перед Мечниковым взором окаменелое в смертной тревоге лицо волхва и уходящая в никуда хмурая даль; ощущение ровной шершавости под босыми ногами мешалось со звучным хлестаньем стеблей-батогов по крепкой сапожной коже…

Конечно же, не преднамеренно, а по какому-то внезапному наитию-озаренью Кудеслав разбудил в цепенеющем уме бесконечную и бессмысленную песню из тех, что певали его сородичи за тяжким трудом долгой безроздышной гребли.

Как у матушки Оки
Крутояры высоки…
Как у бабки Волглы
Берега вологлы…
Э-гей, греби веселей…
Как во прадеде Хвалыне
Вся вода горшей полыни…
Э-гей, греби веселей…
Греби веселей… Э-ге-гей…

Заунывная, тягучая вереница нижущихся одно к другому слов. Такое даже глупостью трудно назвать. Глупость — это когда не сполна разума, а тут ведь мало что «не сполна», тут разум и не спотыкался.

Но — поди знай наперед! — именно такая вот недоглупость и оказалась спасительницей-выручалкой. Будто занавесью отгородила она Кудеславов ум от невесть чьих дурных насланий.

Конечно, занавесь не стена. Страх, оцепененье, бред наяву — все это не сгинуло до конца, но ослабло, сделалось отличным от истинной яви.

Продолжая твердить про себя гребцовскую околесицу, Кудеслав осторожно покосился туда, где лежал на полу его меч. Краем глаза вятич приметил и выпученные, утратившие всю свою красу очи бледной до синевы Любославы, и напряженное лицо медленно поднимающегося на ноги Остроуха… Внезапно по-дурному заорал, зашебаршился на Любославиных коленях сонный малец — его корчи да вопли длились не более мига и столь же внезапно стихли, сменились мерным дыханием тягостной обморочной дремы…

Остроух наконец утвердился на подрагивающих ногах. Не отрывая тревожного взгляда от приковавшей общее внимание ставни (в трепетном свете очага, плошек и лучин казалось, будто ставня эта слегка пошевеливается), парень потянул руку к прислоненному возле входных ступеней топору-колуну.

Волхв, словно бы спиной увидавший движенья своего выученика, яростно затряс над головой костлявым ссохшимся кулачком — не оборачиваясь, торопливо дергая другой рукою острый ведмежий зуб, подвешенный к охватившему старческий лоб ремешку.

Но, возможно, трясенье хранильникова кулака предназначалось не одному Остроуху. Возможно, дряхлый волхв сумел предугадать оплошку вятича Кудеслава… если, конечно, это, случившееся, впрямь следовало посчитать оплошкой.

Не уследил-таки Мечник за своим вроде бы взятым на крепкую привязь воображением; и оно, почуяв внезапную слабину, с непрошеной яркостью вырисовало то, к чему изготовилось Кудеславово тело.

…Еще падает волхв, отброшенный прочь от наиопаснейшего места, еще грохочет рушащаяся на пол скамья, а тебе, распластанному в длинном прыжке, очажное пламя уже облизывает мимолетным жаром лицо, грудь, колени, пол тяжело толкает твою растопыренную левую пятерню, стремительно проворачивается, мелькает над головой, а потом с налету ударяет в ступни; и вдруг (даже для тебя неожиданно, а уж для других — подавно) ты обнаруживаешься стоящим в рост — лицом туда, откуда только что словно бы не выпрыгнул, а вынесся чародейским заклятием. А подхваченный с пола клинок — хищное продолженье твоей руки — уже вскинул острие навстречу рвущейся в жилье неведомой жути, и сам ты уже готов метнуться обратно, навстречу незнаному…

Нет, на деле Кудеслав не успел броситься к своему оружию. Просто отпала необходимость в этом броске. Злобное колдовство сгинуло, и сгинули рожденные им обманные видения, страхи, предчувствия… действительно сгинули — мгновенно и вдруг.

Словно бы жуть неведомая оробела и убралась. Может быть, не «словно бы», а именно так? Ведь вряд ли Корочун единственный, кто умеет видеть чужие мысли. Получается, эта самая жуть всерьез робеет перед… Перед… Так не место ли теперь мечу в руке мечника?

— Не-е-ет…

Вялость протиснувшегося меж старческими губами слова дико не соответствовала напряженному, тревожному взгляду волхва. Мечник вновь забубнил про себя гребцовскую песню, торопясь упрятать за ней нарождающееся понимание Корочунова замысла, а хранильник продолжал бормотать, позевывая:

— Уж теперь ты можешь не дергаться — оно сгинуло, вовсе ушло. Ну-тка лучше окончим нашу беседу, а то я уж еле сижу — спать охота.

В то же время волхв не прекращал торопливых попыток отвязать болтающийся меж его бровями ведмежий зуб. Напрочь утратив терпение, старик в конце концов попросту оборвал ремешок-подвеску и спрятал клык в плотно стиснутом кулаке. Потом хранильник еще раз властно, предостерегающе зыркнул в глаза Кудеславу, и тот не без труда, но все же сумел удержаться от вопроса: «Что это было?» Сумел главным образом потому, что ясней ясного понимал: оно не было, а по-прежнему есть где-то совсем рядом. И еще Мечник понимал, изо всех сил давя в себе это понимание: ОНО почему-то преисполнено к волхву немалого презрения, а волхв об этом презреньи дознался и пользуется им, корча из себя беспечного дурачка. Иначе бы выходило, будто хранильник Идолова Холма действительно дурачок, ежели без крепких на то оснований надеется подловить загадочную напасть столь незамысловатой уловкой.

А Корочун уж вовсе зверьим свирепым взглядом через плечо полоснул Любославу и Остроуха: никшните, мол.

На сей раз волхвовские домочадцы и не помыслили об ослушании. Мечник расслышал сдавленное шипение Остроуха — тот ушибся, чересчур поспешно плюхнувшись на ступеньку, с которой вскочил несколько мгновений назад.

И вновь зажурчал рассказ волхва. Именно зажурчал — неторопливо, пространно, размеренно, будто хранильник и впрямь уверился, что жуткая в незнаности своей угроза минула.

«…так вот, касательно многочисленности и многоподобья богов…

Спросить, к примеру, тебя: „А скажи-ка ты, человече, кто из богов наиглавнейший?" Ты ответишь: главнейший над богами Род, по-иному называемый Световитом (то есть источающим свет) либо Светловидом, поскольку видом своим он светел. Однако почти столь же велик Сварог, небесный владетель. Роду он брат, а потому люди, которым Род отец-изначальник, прозывают Сварога также и Стрый-богом. И далее перечислил бы ты еще множество богов, частенько принимая за разных воплощения одного и того же (как, к примеру, страстелюбивца Купалу ошибочно чтут божеством, на деле же это лишь одна из множества личин Световита)… и частенько затрудняясь соизмерить их по владетельности и старшинству. Последнее не диво, ибо старшинство средь наших богов обозначено лишь их местом да очередностью голоса на Великих Сиденьях.