Урман - Чешко Федор Федорович. Страница 58
— Сам ты… — Белоконь раздраженно отплюнулся от лезущего в рот комарья. — Неужто тебе так мало перешло от отца твоего? Не услыхать, что она кличет, — это уж, знаешь ли…
— Да кто она-то?
— Не ори, — буркнул хранильник, настороженно озираясь.
Кудеслав тоже оглянулся. Лес как лес. Весенний, пышнотравный да редколистый — небось летом, когда древесные кроны наберут силу и занавесят собой чащобную землю от Хорсова света, станет наоборот. Живой лес, радостный. Вон по стволу да ветвям недальней березы шныряет поползень, а вокруг вьется стайка синиц… Ишь, звенят — весело, прозрачно, чисто. Их одних и слыхать. Что же за непонятный зов чудится Белоконю? Впрямь захворал старик?
А день уж заметно кренился к вечеру. Теплые блики, испятнавшие травяную зелень да белые березовые стволы, тускнели; из ярого золота оборачивались червонною медью.
Волхв опять перестал замечать спутника. Стоял неподвижно, вперившись взглядом все в ту же сторону, куда недавно почти бежал на неведомый зов; и вновь хранильниково лицо напряглось да взмокрело, словно бы от труднопереносимой боли…
Некоторое время Кудеслав терпеливо ждал пояснений. Когда же терпение его иссякло и с языка уже готово было сорваться что-нибудь вроде: «Или растолкуй, чего деется, или я обратно пошел», Белоконь вдруг обмяк и устало опустился прямо в траву.
— Садись, где стоишь, — сказал он. — Через миг-другой припожалует.
Мечник раздраженно хмыкнул, но не ослушался. Он заметил, что посох свой волхв пристроил близ правой руки, как обычно пристраивают оружие, будучи настороже; что пальцы левой руки хранильника забрались за пазуху и неспешно возятся там — похоже, перебирают висящие на волховской груди обереги…
Может, испарина да неподвижность Белоконева лица — это не от боли и не от хворостей, а от страха?
Белоконь умеет бояться?
Аж так?!
— Скоро уже. — Хранильник не сказал это — выдохнул еле слышно. — Уже она рядом где-то.
Он искоса зыркнул на Кудеслава, приоткрывшего было рот для очередного раздраженного вопроса, и снизошел наконец объяснить:
— Кикимора.
Мечник так и замер с раззявленным ртом.
Кикимора…
Не то редчайшая из лесных тварей, не то нежить чащобная — трудно уразуметь, хоть и много чего про нее рассказывают (особенно темными вечерами, шепотом, придвигаясь поближе к доброй защите очажного пламени и вздрагивая при малейшем скрипе неплотно затворенной двери).
Да, россказней-то про кикимору много гуляет, а вот видывать ее своими глазами вроде как никому и не доводилось. Один лишь Слепый, прежний общинный голова, сказывают, нашел когда-то на островке средь непролазной болотины покинутое гнездо кикиморьего выводка со скорлупками высиженных яиц. Были те скорлупки не такими, как в птичьих гнездах остаются, а мягкими, кожистыми, вроде змеиных, и впотьмах светились шалым зеленым светом — наподобие гнилушек либо бродячих огней, которыми по ночам любит забавляться Болотный Дед.
Слепый (тогда он еще прозывался Хитрованом) шибко оробел, трогать находку свою поостерегся да поскорей удрал с того островка. Однако же и так хватил лиха: пробираясь обратно через хлябь, едва не утоп, а на левом глазу (верно, левым глазом он на нехорошие скорлупки глядел дольше да пристальнее, чем правым) выросло у него бельмо — оттого и новое прозвание появилось.
Кудеслав не единожды слыхал эту давнюю быль. От самых разных людей слыхал — только вот от Слепыя услыхать ее как-то не довелось.
А еще Мечнику крепко запомнился давний разговор отца с каким-то мужиком. Память — она ведь любительница затейливые шутки шутить: сам разговор сохранила, а вот с кем вел отец тогдашние премудрые речи… Может, с Белоконем? Вроде большой кто-то был, огромный даже; только наверняка огромность эта мерещилась Кудеславу из-за собственной его тогдашней малости. Его ведь в ту пору не то что Мечником — даже и Кудеславом почти не кликали, а все больше Кутенком или же просто Щенком (это уж смотря по заслугам). Но сказанное отцом засело в памяти крепче, нежели при оплошном ударе застревает во вражьем костяке отточенное железо.
Отец насмехался над способностью людей всуе верить невесть чему и невесть чему же поклоняться. Безобидные махонькие зверьки (это о кикиморах, стало быть) в наидревнейшие времена водились почти всюду, теперь же времена изменились, а они — зверьки — не успели, вот и повымерли. В тех же, которые покуда еще живы, опасного нет ничего: мышь небось и та больней кусается. Лишь на одно они горазды: прятаться. Тем и уберегаются от ворогов, охочих до парного мясца. Да, дивный зверек: яйца несет, однако вылупившихся детенышей вскармливает молоком — это диво. Так что с того? Рыбы вон в воде живут, да не тонут — тоже вроде бы диво, только почему-то про рыб небылицы никто не плетет. Плетут сети, рыбачат да и едят себе ушицу, никаких дивных див не страшась. А тут скажи-подумай, этакая жуткая жуть: кикимора! Тьфу…
И с Ящером речным то же выходит. Такая же недовымершая с прадавних времен тварь, как кикимора или огромный длинношерстный зверь с закрученными кверху клыками да змиеподобным носом — кудлатая полночная слонь. Ящерка — та вовсе махонькая, а Ящер, конечно, поболе, посильнее; умеет драться хвостом, кусюч. Однако же волк кусючее, но его почему-то хозяином леса не величают. Ящеру же воздвигают капища, жертвуют ему вещи, скотину, пригожих девушек и даже людей! Тогда как ежели размыслить без предрассудков, то всякому станет ясно, что Ящер ваш — просто очень большая ящерица, а настоящий хозяин воды — Водяной Дед…
Вот так говорил отец. А Белоконь, похоже, думает совсем по-другому. Может, ему, Белоконю-то, открыто большее? Он ведь волхв, да не простой — хранильник святилища Светловида-Рода… А отец был лишь кудесник-облакопрогонитель. Могучий кудесник, редкостный, однако все же не волхв…
Вот только почему он — Белоконь то есть — сказал давеча: «Неужели тебе так мало досталось от отца?» Давеча — это когда Кудеслав признался, что не слышит зова. Значит, волхв считает, что отец бы услыхал? Почему же тот называл кикимору никчемной безобидной зверушкой? Может быть…
Э, что толку попусту ломать голову! Все может быть. Даже то, что отец ошибался. Или что ему просто ни разу в жизни не выпало случая услыхать этот растреклятый зов. Или что Мечник все-таки плохо помнит отцовы стародавние речи…
Время шло; никакие кикиморы вблизи не появлялись; слыхать было лишь синиц да комариный гуд. Волхв будто закаменел, только изредка шикал на Кудеслава, который как на еже сидел: все время норовил привстать, вслушиваясь в доносящиеся от опушки еле-еле различимые голоса. Наконец Мечник не выдержал.
— Ты так даже и не спросишь, о чем договорено с мокшей? — резко спросил он.
— Что сладили по-доброму, я и так вижу. — Белоконь словно с надоедливым дитятком разговаривал. — А как именно — ты мне после… Тихо! — вдруг перебил он сам себя. — Идет! Нишкни!
Кудеслав и сам уже заметил какое-то шевеление у подножия той березы, на которой несколько мгновений назад кормились поползень да его черноголовые захребетницы. Заметил именно потому, что птицы, суетившиеся возле самых корней, внезапно порскнули прочь. Выходит, не так уж безобидна тварь, зов которой невесть каким образом расслышал хранильник. Или это не она выбиралась из-за дерева?
Сперва Мечнику показалось, будто стронулся с места муравейник или серый иструхлявевший пень. Мигом позже, когда это придвинулось, Кудеслав счел бредущую по траве невидаль редкостных размеров ежом-уродом. А невидаль брела себе и брела — вяло, понуро, словно бы плохо понимая куда и зачем. Все ближе, ближе…
Нет, оно мало чем напоминало ежа. Оно почти совсем не напоминало ежа, вот разве что иглы… Длинные, толстые, даже на взгляд очень мягкие, серые с черными тупыми кончиками не то иглы, не то стебли какие-то свисали с загривка, плеч, спины этого существа, тяжело и нелепо раскачиваясь при каждом его робком, нетвердом шаге.
Задние лапы невиданного создания казались ненормально короткими, передние — чересчур длинными. Концы их тонули в густой траве, но Кудеслав почему-то вообразил, будто лапы эти непременно должны оканчиваться плотно стиснутыми кулачками. Во всяком случае, передние. Может быть, виною такому странному впечатлению послужила редкая буроватая шерстка существа, не скрывающая темно-серую кожу лап и морды… морды, которую Мечник назвал про себя лицом, и удивился этому лишь через миг-другой. В нем не было ничего людского, в этом «лице» — вытянутом, редковолосом, с длинным, беспрерывно шевелящимся носом, на конце которого нежно розовело подобие поросячьего рыльца. Но вот глаза… Мутные, невидящие, переполненные горестной, безнадежной тоской… Именно такие глаза должно иметь существо, волею (а скорее — упущеньем) богов оставшееся последним дыханием прадавних, навсегда миновавших времен. Да, именно такие глаза оно должно было бы иметь, если б способно было осознать самое себя.