Капитан полевой артиллерии - Карпущенко Сергей Васильевич. Страница 57
И когда уже сблизились к битве идущие рати,
Вышел вперед от троян Александр, небожителю равный.
Лихунов не стал дожидаться, покуда декламатор прочтет весь стих, и прошел в комнату.
– Господа, имею честь представиться, капитан полевой артиллерии Лихунов, только что из распределительного карантинного лагеря. Как и вы все, мне кажется, защищал Новогеоргиевск.
В комнате сидели или полулежали на койках человек семь офицеров, которые при появлении нового лица поднялись, кое-кто позаботился бегло навести порядок в своем туалете, но большинство взглянули на Лихунова равнодушно, только адъютант Тимашев, присмотревшись к вошедшему, несмотря на повязку, скрывавшую пол-лица, узнал того, кому грозил трибуналом при их последней встрече на передовой.
– Ба! Да это и впрямь Лихунов! Ну молодчина, не дал-таки себя распатронить! – и Тимашев, сильно исхудавший, но имевший все тот же шик штабного саблезвона, кинулся к Лихунову, хотел было обнять его, но в последний момент осадил себя, убрал уже протянутые руки: – Эге, да вы, судя по невзрачному виду, и вправду из распределила.
– Ну да, из карантинного, – кивнул Лихунов с улыбкой, радуясь встрече с симпатичным Тимашевым, так напоминавшим ему убитого Кривицкого. – Определили в ваш барак.
– Тогда я с вами целоваться не стану, вы уж извините. До сих пор забыть не могу, как на мне эти звери сладострастничали. Бр-р-р!
– Шура, да отправьте вы своего приятеля в наши термы, – посоветовал владелец баритона, мужчина атлетического сложения с выбритой головой, но с богатыми усами. – Дайте ему керосин – у нас еще оставался – и обмылочек, что в клочок немецкого «Русского вестника» завернут. Знаете об этом шедевре германской агитации?
Лихунов догадался, что вопрос относится к нему, и повернулся к атлету. Он где-то видел уже этого Геркулеса, только не мог припомнить где.
– Нет, я германского «Русского вестника» не читал. Что, занимательно?
– Не слишком. Поляков агитируют отделиться, украинцев. В общем пакости одни. А вы, капитан, керосином-то пользоваться умеете? Его с мыльной водой перемешать следует, а потом втирайте, втирайте. Короче, идите сейчас в наши термы, боритесь с вашей фауной. Не забудьте одежду на дезинфекцию отдать. Взамен мы вам другую дадим. Только перед уходом извольте ответить: мог и должен ли был обороняться Новогеоргиевск?
– Да, мог и был должен это делать! – решительно заявил Лихунов.
– Правильно! Правильно! – воскликнули сразу несколько голосов, а Лихунов продолжал:
– Крепость попросту сдали, хотя, задержи она пускай всего на несколько месяцев германскую армию, и все переменилось бы. На нее потом прекрасно опереться можно б было, когда в контрнаступление идти бы собрались. Теперь же вся Польша из-за этой потери в руках в немцев окажется.
– Да не удержали бы мы Новогеоргиевск в течение нескольких месяцев! – прокричал Тимашев. – Не было у нас сил держаться против шестнадцати-дюймовок!
Лихунов, превозмогая боль в виске и в глазнице, резко заявил:
– А я говорю, продержались бы! Это вы… жуки штабные… уж от одного воя летящего снаряда в штаны мочились, а моя батарея, как и многие другие впрочем, прекрасно воевала под обстрелом больших калибров, и била, била немцев! – Он рубанул рукой воздух, а единственный глаз его смотрел на поручика с бешеной ненавистью, злобой оскорбленного, униженного человека. – Это вы, штабные, с комендантом вашим во главе и этим выжившим из ума Римским-Корсаковым во всем виноваты! Вначале я не мог добиться того, чтобы меня с батареей на позицию отправили, потом меня и других артиллеристов с передовых, где мы прекрасно держали оборону, к фортам переправили, где сражаться было неудобно – и лес мешал, и позиция позволяла сосредоточить по нам концентрированный огонь противника. А кто в этом виноват? А только вы и виноваты! Ну, взяли немцы «Царский дар», так ведь форт вернуть в два счета можно было, но посланные для этого батальоны то ли приказом каким-то задержаны были, то ли в лесу заблудились самым дурацким образом, потому что им проводника не дали, вот и остался самый сильный форт у немцев. Комендант же его падение признал за поражение всей крепости и отдал приказ взрывать другие форты! Ну разве это не предательство? И уж если расстреливать Сухомлинова, то и Бобыря с ним рядом поставить следует! Поручик, вы забыли разве про Осовец, оборонявшийся более полугода? А ведь там тоже немцы из «марфуток» стреляли да еще газами защитников травили, а Осовец все держался и держался, и верки его, наших куда слабее, прекрасно сопротивлялись сорокадвухсантиметровым бомбам. И не ушел бы его гарнизон из крепости, если бы мы не сдались через неделю после начала штурма! И во всем лишь один слабый, никчемный человек виноват, комендант наш! Стыдно, как стыдно, господа!
Короткое рыдание, похожее скорее не на плач, а на приглушенный рык большой и сильной, но жестоко побитой хозяином собаки, вырвалось из горла Лихунова, который и сам не ожидал этого, поэтому резко отвернулся, чтобы скорей закрыть свой глаз рукой. Но почти все офицеры были согласны с ним и одобряли его речь и чувства, поэтому короткое рыдание Лихунова вызвало еще большее сочувствие к этому так глубоко переживавшему поражение офицеру. Раздались возгласы утешения, одобрения – всем близки были слезы их нового товарища, поэтому и жалкая попытка Тимашева оправдаться уточнением, что Осовец-то не был окружен и постоянно снабжался всем необходимым, утонула в криках негодования:
– Да заткнитесь вы, поручик!
– Довольно уж прохвоста коменданта защищать!
И скоро Лихунов, снабженный керосином, обмылком, завернутым в клочок германского «Русского вестника», стареньким, но чистым бельем, поношенным кителем и штанами, оставленными, как он подумал, каким-нибудь умершим бедолагой-пленным, шел к лагерным термам, как называл атлет то место, в котором можно было вымыться, да еще, как говорили, с шайкой горячей воды. Дорогой он смотрел на приличные с виду бараки, на клумбы с пожухлыми цветами, на посыпанные желтым песочком узкие улочки лагеря, обсаженные липками, со столбиками электрических фонарей, и удивлялся еще сильней, чем прежде.
«Господи, – с недоумением думал Лихунов, – да неужели немцы на самом деле предоставили нам приличные условия и то, о чем говорил недавно Динтер, правда, и германское правительство действует гуманно, как правительство цивилизованной, культурной страны?»
Он сравнивал этот лагерь с ужасным фортом, где жить пришлось в холодном, сыром каземате, где им делали болезненные прививки, где их кормили отбросами, и странное, неожиданно сладкое животное чувство довольства или только надежды на будущее довольство тихо закопошилось в его душе.
Баня, или, скорей, умывальня, была устроена в дощатом сарае, неотапливаемом, а оттого и холодном, у входа в который стояла очередь, и Лихунов попал в баню лишь через полтора часа. Толстый унтер на ломаном русском объяснил ему, что в бане можно находиться не более пятнадцати минут – четыре минуты на раздевание, семь на мытье и четыре на одевание. Лихунов, зная, что за пятнадцать минут ему никак не управиться со своими вшами, раной и повязкой, требовавшей замены, достал пятьдесят марок и, преодолевая отвращение к себе, сунул их унтеру, после чего ему было даровано еще семнадцать минут и вручена шайка теплой воды, налитой унтером из котла. Лихунов, быстро сорвав с завшивевшего кителя погоны и бросив старую одежду в огромный ящик, на который указал ему служитель бани, поспешил в мыльную, холодную и грязную.
Наслаждение, с которым он терзал свою зудящую голову, втирал в нее керосин, растворенный в мыльной воде, чесал, скоблил свое исхудавшее тело, покрытое во многих местах коростой и лишаями, волдырями и какими-то струпьями, безумно радовало его какой-то низкой, телесной, животной радостью, такой сильной, что ему было даже немного стыдно за себя потому, что его человеческое, высокое казалось сейчас подавленным, побежденным этой материальной, грубой радостью. Лихунов не знал, что отпущенный ему срок истек, и был неприятно поражен, когда в мыльную вошел унтер и, показав на свои огромные часы, потребовал выйти вон. Лихунов не стал с ним спорить и, поспешно вылив на себя почти что черную воду, пошел в холодный предбанник.