Капитан полевой артиллерии - Карпущенко Сергей Васильевич. Страница 62
– Стало быть, вы что же, кровь эту соплеменников ваших на алтарь прекрасного общества вашего пролить хотите?! – уже с яростью, непримиримой, страстной спросил Лихунов. – А не велика ли цена?! А может быть, вы и после, с этой крови начав, во имя цели благой всех не согласных с идеей вашей безо всякого сомнения на тот свет отправлять станете? Да, уверен, что так и будет, потому что общество ваше, с самого начала войну как цель за собой утвердив, и дальше не постесняется этим средством пользоваться – нравственного-то запрета у вас уже не будет. А вы нам говорите, что общество ваше прекрасное все войны враз запретить сумеет. Нет, милостивый государь! Оно, прежде чем себя утвердит, еще немало крови прольет!
– Вы не правы, Лихунов, – глухо, смущенно сказал Развалов, но Лихунов словно и не расслышал его слов.
– А теперь из области теорий к практике перейдем, господин подполковник. Вы мне и вот товарищам нашим ответьте – вы к организации той, чьи идеи нам сейчас излагать изволили, какое касательство имеете?
Развалов рассмеялся здоровым, крепким смехом:
– Вы считаете вправе задавать мне такой вопрос?
– Да, считаю! – сорвался на крик голос Лихунова. – Там, у форта номер пятнадцать, где погибла вся моя батарея и где я потерял глаз, вы, помнится, высказывали мысль, что Новогеоргиевск в условиях предстоящей изоляции лучше всего было бы сдать немцам, эвакуировав гарнизон. Вы говорили мне это или нет?! Прошу ответить прямо!
– Да, кажется, я говорил что-то в этом роде, потому что был уверен в безрезультатности обороны. Я ведь видел…
– Позвольте, позвольте! – перебил Развалова Лихунов. – Я, помнится, тогда с вами больше и разговаривать не стал, к своей батарее поехал, а приехав, узнал о том, что среди личного состава дивизиона нашего какой-то… провокатор уже успел распространить листовки с призывами брататься с неприятелем и с предложением повернуть оружие против тех, кому материально выгодна война, то есть против тех, собственность которых, по теории вашей, и собирались вы экспроприировать. Скажите, получается, что вашей партии листовки читали артиллеристы?
– Предположим, – холодно сказал Развалов. – Я, правда, той листовки не читал.
– Ах, не читали! – усмехнулся Лихунов, который говорил уже с большим трудом – страшно заболел поврежденный висок. – А мне-то думается теперь, что именно вы и были одним из авторов ее и агитировали как меня, так и моих артиллеристов, готовя крепость к сдаче! Да как могли вы, здравомыслящий штабс-офи-цер, решиться на чистой воды предательство? Как могли вы или ваша партия звать нас, русских, брататься с этими извергами, лишенными человеческого облика? Да, теперь я понимаю: вы, подполковник, – предатель! Вы один из тех, кто помог сдать крепость немцам! Вас попросту следовало бы расстрелять, а не давать возможность продолжать агитацию!
Тишина болезненно-немая повисла в комнате. Молчание длилось минуты две, покуда звонкий голос Тимашева не пронзил его вопросом:
– Господин подполковник, это правда? Да объяснитесь же вы, в конце концов, опровергните хотя бы!
Но Развалов усмехнулся, застегнул верхнюю пуговицу на кителе и в свою очередь спросил с горькой улыбкой:
– А нужно ли?
И всем тут же показалось, что в его положении, где любые попытки оправдаться могли быть похожи на подтверждение вины, ответ такой был наиболее приемлем.
Развалов ушел, и только после этого поднялся шум, у Лихунова потребовали рассказать все как можно подробнее, некоторые с явным недоброжеланием смотрели на него. Он рассказывать им ничего не стал, и офицеры, те, кто не жил в той комнате, потихоньку разошлись. Лихунов долго не мог заснуть. Страшно болела голова, и нестерпимо ныла душа. Он уже сомневался в правильности грубых, злых слов своих, вызванных каким-то беспечным раздражением, постоянно мучившими подозрениями на счет каждого из офицеров, что приходили в их барак. «И зачем я доверился Левушкину? – мучительно думал он. – Откуда знать ему, что кто-то из наших шпионит? Почему я сразу не запретил ему порочить офицеров?»
Лихунов страдал оттого, что обидел Развалова, но согласиться с его теорией никак не мог. В который раз он повторял его слова, пытался соединить их разговор у форта с воззванием листовки, и получалось что-то целое, логически выстроенное, что было, на его взгляд, совершенно недопустимым, неистинным, неверным. Но тут же в сознание его вползала мысль: «Но ведь и я тоже хотел положить войну средством для искоренения всех будущих войн! – Сходство его собственной теории и теории Развалова вдруг сильно поразило Лихунова. – Так, значит, я и устроил всю эту сцену неприличную, потому что знал уже, что ошибаюсь сам…» И пустота полнейшего неверия себе, своему уму, всему, что было прежде дорого, тому, ради чего страдал он, действовал, был покалечен, вдруг открылась перед ним, и только голос Васи Жемчугова пролезал в сознание длинными, как червь, строками древнего поэта:
Рати троянские всей их громадой, как пламень, как буря,
Гектору вслед с несмиримой горячностью к бою летели,
С шумом, с криком неистовым: взять корабли у данаев.
Гордо мечтали и всех истребить перед ними данаев.
ГЛАВА 25
Отчужденный, замкнувшийся в себе Лихунов, не доверяясь ни своим товарищам по комнате, ни самому себе, с головой ушел в свои записки, не понимая, впрочем, когда и где они смогут пригодиться. Он вообще не верил в будущее освобождение. Написав Маше три письма, он не получил ответа ни на одно из них, и догадался, что она ему не напишет никогда, потому что безрассудно ждать возвращения из плена немолодого уже урода, а тешить этого урода надеждами – еще более безрассудно и тем более жестоко. Вот поэтому и отдался он всецело изучению лагерной жизни, безотчетно и холодно.
«…Кроме бараков имеются: 2 манежа, из которых в одном пленные устроили церковь, а в другом собираются на поверку в сильное ненастье и завели на экономические деньги (от лагерной лавки) несколько гимнастических приборов и сцену, где иногда устраивают концерты и любительские спектакли. Затем имеется конюшня, в которой живут нижние чины (офицерская прислуга), и устроены столовая и кухня для половины офицеров. Кроме того, имеется 2 отхожих места, куда пускают от утренней до вечерней зари. После вечерней зари никто из бараков не выпускается, в прихожую барака ставится параша.
День распределен приблизительно так же, как на форту. Об одиночных прогулках в городе, как гуляют у нас пленные немцы, конечно, нечего и думать. Даже для посещения больных товарищей в госпитале испрашивается особое разрешение из Берлина, и разрешение дается не более как 2-3 человекам 1 раз в неделю. Ходят туда, конечно, под конвоем, только глухими улицами (по главной водить запрещено). В хорошую погоду иногда (не чаще 1 раза в неделю) устраивают прогулки в окрестности на 2-3 часа. Водят командами, строем, окруженным цепью часовых с заряженными винтовками, словом, как у нас водят арестантов.
Раз в неделю водят под душ, командами в 10 человек, под конвоем. На умывание дается четверть часа. Из них 4 минуты на раздевание, 1 минута – вода, 2 минуты – обмывание, 1 минута – вода и 4 минуты на одевание. Только раз в неделю к проволочному заграждению на полчаса допускаются прачки, которым бросаются и от которых принимаются узелки с бельем, осмотренные немецкими солдатами. Затем один раз в неделю приходит портной, принимающий заказы.
Покупать можно только в лагерной кантине, где на все товары обязательная надбавка не менее 25%. Эта надбавка делается даже тогда, когда в виде исключения разрешается что-либо купить прямо в городе. Сперва в лавке продавали немцы и цены были высокие и произвольные. Мало того, немецкая администрация заявила, что кантина и столованье офицеров дают такие убытки, что для покрытия их необходимо конфисковать все собственные деньги офицеров. Тогда офицерство добилось того, что само стало продавать в лавке и вести торговые книги, причем оказалось, что кантина не только не дает убытка, но еще около 2000 марок в месяц прибыли, которую немцы хотели себе присвоить. Всего таких сумм за 4-5 месяцев собралось до 20000 марок. Только после жалобы испанскому посланнику и начальнику корпусного округа в Бреславле генералу фон Трескову удалось добиться разрешения расходовать эти суммы на улучшение быта офицеров: оборудовали церковь, завели посуду, гимнастические приборы, сцену, музыкальные инструменты…