Сокровища поднебесной - Дженнингс Гэри. Страница 7
Однако я не сдался, а пошел и разыскал trapas, который лишь недавно принял монашество после того, как долгое время пробыл новичком chabi, и спросил, о чем размышляет он.
— Ну как же, разумеется, о святости моих старших и лучших товарищей, светлейший. Они являются вместилищем мудрости во все времена.
— Но если они никогда ничему тебя не научат, достойнейший, то как же тогда эта мудрость придет к тебе? Вы все стремитесь и страстно желаете найти ее, но где же источник знания?
— Знания? — спросил он, преисполненный презрения. — Только земные создания вроде хань волнуются по поводу знания. Мы желаем найти мудрость.
Интересно, подумал я. Столь же высокомерного ответа я некогда удостоился и от хань. Однако мне слабо верилось и тогда и теперь, что инертность и безразличие представляют собой высочайшее достижение, к которому стремится человечество. По моему мнению, безмолвие не всегда свидетельствует об уме, а созерцание не всегда говорит о том, что разум работает. Большинство овощей тоже тихи и безмолвны. На мой взгляд, размышление — это не обязательно продуктивные и мудрые мысли. Я видел грифов, которые размышляли на полный желудок и не занимались ничем, кроме как переваривали пищу. Думаю, невразумительные и смутные утверждения не всегда выражают мудрость, такую таинственную и чистую, что только мудрецы могут ее понять. Изречения святых людей-потаистов были невнятными и маловразумительными, такими же, как тявканье их собак в лама-сараях.
Я отправился и нашел chabi — представителя самой низшей формы жизни в потале — и спросил, как он проводит свое время.
— Меня взяли сюда при условии, что я буду убирать улицу, — ответил мальчик. — Но, разумеется, большую часть своего времени я провожу, размышляя над мантрой.
— А что это такое, малыш?
— Несколько слов из Канджура — священного писания, отведенных мне для раздумья. Когда пройдет определенное время, данное мне для размышлений над мантрой — возможно, несколько лет, — и мой разум будет развит в достаточной мере, то меня, может быть, сочтут пригодным и повысят до статуса trapas, и тогда я уже стану размышлять над большими кусками из Канджура.
— А тебе не случалось, малыш, вычищая этот хлев, действительно призадуматься, как сделать это получше?
Он уставился на меня так, словно меня покусала бешеная собака.
— Вместо моей мантры, светлейший? Но для чего? Уборка — самое низменное из занятий, а тот, кто собирается возвыситься, должен смотреть вверх, а не вниз.
Я фыркнул.
— Твой Великий Лама только и делает, что сидит, скрестив ноги, и размышляет о Святейшем из Лам, тогда как те, кто по своему положению ниже его, сидят точно в такой же позе и размышляют о нем самом. Все trapas сидят и размышляют о ламах. Бьюсь об заклад, что тот новичок, который впервые задумается о чистоте, сможет уничтожить всю эту систему. Стань хозяином этой поталы, затем первосвященником потаизма, а со временем и повелителем всего Тибета.
— Весьма прискорбно, но вас, должно быть, покусала бешеная собака, светлейший, — сказал мальчик встревоженно. — Я побегу и приведу кого-нибудь из наших лекарей — того, кто чувствует биение сердца или нюхает мочу, — может, он сумеет помочь вашему несчастью.
Ну, довольно о святых людях. Влияние потаизма на мирское население Тибета постепенно увеличивалось почти повсюду. Мужчинам надо было выучиться вращать какой-нибудь священный барабан, а женщины обучались заплетать свои волосы в сто восемь косичек, к тому же те и другие всегда были осторожны, когда проходили мимо священного строения: надо было обойти его с левой стороны, так, чтобы оно всегда было справа, — как мне объяснили в Тибете, существовало изречение: «Берегись демонов слева». В сельской местности было также множество каменных стен и уложенных в груды камней, которые имели какое-то непонятное религиозное значение, дорога всегда перед ними разделялась на две, так чтобы путешественник, откуда бы он ни шел, мог оставить эту святость справа от себя.
Каждый вечер, когда наступали сумерки, все мужчины, женщины и дети бросали свои занятия, если таковые были, и усаживались на городских улицах и на крышах собственных домов, чтобы под руководством лам и trapas поталы снова и снова могли распевать свой вечерний призыв к забвению: «Om mani peme hum». Меня поражало их единодушие и отсутствие смущения — в Венеции никому и в голову не пришло бы распевать псалмы вне церкви, — но я просто не мог не восхищаться их бескорыстным религиозным рвением, от которого, на мой взгляд, абсолютно никому не было ни малейшей пользы.
Вероятно, потаисты готовились таким образом к забвению в нирване, но при этом они становились столь флегматичными при жизни и такими рассеянными в этом мире, что я просто не мог себе представить, как они смогут распознать иную форму забвения, когда достигнут ее. Большинство религий, я думаю, внушают своим последователям, что иногда следует быть активными и предприимчивыми. Даже отвратительные индусы порой демонстрируют энергию для того, чтобы безжалостно убивать друг друга. А бон даже не могут убить бешеную собаку или хотя бы уклониться в сторону, когда та неожиданно набрасывается на людей. Насколько я могу судить, бон преследуют единственную цель: вырваться из присущего им безразличия только для того, чтобы поскорее впасть в абсолютную и вечную апатию.
Приведу вам лишь один пример. В стране, где так много мужчин удалилось в монастыри и где, следовательно, преобладали женщины, я ожидал найти нормальных мужчин, которые бы наслаждались этой райской жизнью: выбирали бы себе столько женщин, сколько желали. Но нет. Именно женщины были здесь активной стороной. Они следовали обычаю, с которым я уже сталкивался: до замужества при каждом удобном случае совокуплялись со всеми, проходящими мимо, вымогая у них на память монетку, так что, вступив в возраст, женщина, обремененная большим количеством монет, становилась самой желанной претенденткой в жены. Но она не просто брала себе в мужья самого подходящего мужчину в общине, она выбирала себе нескольких мужчин. В отличие от исламских стран, где мужчины владели целыми гаремами жен и наложниц, здесь гарем принадлежал одной женщине в общине, а легионы ее не таких красивых сестер были обречены оставаться старыми девами.
Кто-нибудь может возразить, что это по меньшей мере демонстрирует некоторую предприимчивость со стороны хотя бы нескольких женщин. Не совсем так, потому что из чего было женщине выбирать себе здесь подходящего супруга?
Все мужчины, у которых имелись хоть какие-то честолюбие и энергия, исчезали в поталах. Из оставшихся лишь единицы, достигшие зрелого возраста, имели средства, чтобы завести семью и основать, скажем, ферму или открыть торговлю. Поэтому, если женщина могла выбрать себе мужчин, то она так и делала, но не выходя замуж в одну из этих «лучших семей», а выходя замуж за целую семью — во всяком случае за ее мужскую половину. Это приводило к некоторым сложностям в браке. Я встретил одну женщину, которая вышла замуж за двоих братьев и их сыновей и родила детей от всех своих супругов. Другая женщина вышла замуж за троих братьев, тогда как ее дочь от одного из них вышла замуж за двух оставшихся, плюс там был еще один мужчина, которого она раздобыла где-то в другой общине.
Каким образом хоть кто-то из участников этих запутанных близкородственных браков разбирался, чьими были дети, я не имею понятия, хотя и подозреваю, что это никого из них не заботило. Я пришел к выводу, что бон страдали всеобщим слабоумием — из-за своих варварских брачных обычаев, а также из-за слепой приверженности потаизму, который был настоящей пародией на буддизм. Однако при всей своей вялости бон хранили ему нелепую верность, нисколько не сомневаясь, что потаизм представляет собой «собрание мудрости во все времена». Я пришел к подобному заключению, когда, много позже, разговаривал на эту тему со знаменитыми китайскими лекарями. Они объяснили мне, что потомство от близкородственных браков — обычных для горских кланов и неизбежных при фанатичной ограниченности их веры — должно состоять из людей вялых физически и слабоумных. Если это правда, а я считаю, что так оно и есть, тогда потаизм представляет собой «всетибетское собрание тупоумия во все времена».