Перешагни бездну - Шевердин Михаил Иванович. Страница 4
— Позвольте, — восхитился заказчик угощения и мгновенно перехватил табакерку. — Изумительная работа!
Он поднял тыквянку к свету и любовался тончайшей серебряной резьбой с вкрапленными в перекрестия орнамента рубинами, мерцавшими бездонными малиновыми огнями.
— Вот удивительно! — восторгался он, поглаживая отполированную многими ладонями поверхность тыквянки.— Нет предела человеческому искусству! Росла себе обыкновеннейшая крестьяночка-тыковка, висела на плети среди зеленых ворсистых, таких грубых, простых листьев, а кто-то пленился толстушкой, сорвал, на-
свои желания, табачком баловаться, а чтобы вкушать поболе наслаждений, лакомка украсил красавицу серебром и драгоценностями, самымичто ни на есть дорогими бадахшанскими лалами. Так и декханская девушка в обрамлении из украшений превратилась в принце;
— Чего? В какую еще принцессу? — неожиданно рассвирепел Синяя Чалма. Он грубо отобрал свою табакерку, и она мгновенно исчезла в его хирке. Вскочил, постоял, высокий, страшный, свирепо косясь на путешественника, соскочил с помоста, засунул под мышку свою суковатую дубинку и сказал с важностью:
— Твой слуга, урус. А в сказке моейесть предостережение. Тяжело и важно он зашагал по пыли и исчез за углом пакгауза.
Стемнело... Темнота пришла сразу, без сумерек. И уже в темноте, извергая дым, пар, полосы света, через станцию, дробно стуча на стыках колёсами, потрясая шаткий дощатый помост и деревянные столбики навеса, пронесся, не останавливаясь, скорый ташкентский.
Путешественник раздумчиво проговорил:
— Вот и все. Цивилизация промчалась, прошумела. И снова у нас средневековье и черная степная ночь.
К нему почтительно склонился чайханщик:
— Ляббай? Что угодно, таксыр домулла?
— Я не таксыр и не принц. И угодна мне хорошая подстилка и хоть маленькая подушка.
— А где вы соизболнтё спать?
— Вот тут.
— Ийе!И вы... гм-гм... Ваш сон... здесь... Кругом открыто… степь, горы?
— Он же спит здесь, — и путешественник кивнул головой на сладко храпевшего кочевника. — И даже без подстилки и без подушки.
— Но... он мусульманин.
— А ты сам говорил, что я домулла. Ну, а дервиш? Дервищ отлично пообедал… А отличный обед — хорошее настроение. И какого, наконец, черта... Что ты тут канитель заводишь? Где подушка?
— Сейчас... сейчас, — бормотал, уходя в темноту, чайханщик, и в голосе его явно звучали сомнение и тревога.
Путешественник скоро заснул и спал крепко. Его молодой желудок отлично справился с макаронами. Конечно, невероятное количество еды могло породить кошмары. Но едва ли можно счесть за кошмары темную нахохлившуюся фигуру, всю ночь просидевшую на краю помоста. Раза три путешественник просыпался на мгновение и удивлялся, что чайханщик бодрствует, но тотчас же засыпал...
«Он что-то знает и боится... Знает, и молчит...»
Мысль эта бродила где-то в задворках подсознания. За нее цеплялись еще другие какие-то неясные имена, названия, образы. Прекрасное, сказочное лицо принцессы возникло во сне. Почему принцессу звали Моника, сознание не улавливало. Но среброликая Моника из сновидения совсем не походила на прокаженную принцессу из сказки Синей Чалмы. Прокаженная из Чуян-тепа... шахская дочь... Но при чем тут нищий, рассказывающий назидательные сказки? А нищий прямо сказал, что его наставник мюршид не кто иной, как чуянтепинский ишан. Не тот ли самый? Ведь он — ишан Чуян-тепа. А именно по его настоянию, говорят, сидит на цепи прокаженная девушка, о которой идут странные разговоры.
Ужасно хотелось спать. Мысли расползались.
Предутренний холодок забрался под воротник и разбудил. По привычке путешественник не сразу открыл глаза, а сквозь чуть приподнятые веки осматривался. Колонны желтого смутного света упирались в зенит. Далекие горы сиреневой пилой окаймляли горизонт. Жерди навеса перечертили небо, в котором звезды почта померкли. Утро дышало покоем. Даже со стороны станции не долетало ни звука.
Путешественник стремительно вскочил.
Все оставалось по-прежнему. Однако не хватало... не хватало черной нахохлившейся фигуры чайханщика на краю помоста. Оглядываясь и озираясь, путешественник искал чайханщика. Ведь никто его не обязывал, никто не заставлял сторожить. Почему же он ушел теперь? Стоило задуматься.
Взгляд быстро скользнул по чайхане. Чайханщик сидел за самоварами и протирал пиалы.
На вопросы он ответил. Видите ли, он не верит в благодарность, а тем более дервишескую. Свойство дервишей— хитрить, А кто такая хитрость? Она — любовница Иблиса. Чайханщик повидал на своем веку много дервишей и таких нищих со шрамами на лице. Такие и из камня сок выдавят. Чайханщику не нравится в людях доверчивость. Иногда приходится бодрствовать ночью и поглядывать в степь...
Всегда над Гоблун-Тау удивительные восходы: могучие, сочные своими красками, когда полнеба захватывают багровые, оранжевые, фиолетовые волны из-за каменных вершин Нуратинского невысокого, почти черного хребта, там, на востоке, похожего на стену, чуть выщербленную в том месте, где горы прорубил железный хромец Тимур. И из той щербинки выливается на холмистую степь поток света густой лавой, немыслимыми красками, словно кровью сотен поколений. И вся гигантская чаша Галля-Арала вдруг делается густо-красной и клубится в лучах выпрыгнувшего из-за гор подноса червонного золота.
С воплем паровозного неистового гудка день вторгается в спящие холмистые просторы...
Поезд с оглушающим ревом, сигналя и грохоча колесами-лапами, ворвался на станцию и затормозил.
Путешественник медленно передвигая неповоротливые от утреннего холодка ноги в стоптанных порыжевших ботинках и крагах, побрел к перрону, на который уже спрыгивали с подножек вагонов заспанные проводники. Он брел вдоль строя все еще кряхтящих, позвякивающих вагонов и немножко досадовал, что пришлось прервать любование великолепным восходом. «Так редко случается предаться спокойному эстетическому наслаждению»,— думал он.
Он шел мимо тяжело вздыхавшего паровоза, на передке которого копошились замазанные мазутом машинист и кочегар. Они спешили потушить фонари. Поезду надлежало стоять на станции не более пяти минут. Из дверок вагонов вырывалось тепло и спертый дух еще не проснувшихся купе. Проводники лениво провожали слезящимися глазами странную, в защитной гимнастерке, в пребольшущем пробковом шлеме, галифе и крагах, непонятную фигуру. А путешественник шел вдоль состава, пожевывая мундштук дымящейся трубки, постегивая по голенищам краг офицерским крученым хлыстом и лениво пробегая взглядом по гусенице вагонов, гранатовых отлившегося из Тамерланова ущелья света.
— Эй-эй, комиссар!
По перрону от пятого вагона торопливо шагал, звеня шпорами, военный.
— Тебя, комиссар, в твоем пробковом шлеме и не узнать. Вырядился эдаким британцем! Обнимемся. К тебе, комиссар, дело!
— Товарищ комбриг, здравия желаем!
Путешественник ничуть не удавился, что к нему обращаются Наоборот, оживился, повеселел.
— Вишь ты, сколько ромбов на малиновых петлицах! В большихчинах, значит! А наше дело маленькое — мы теперь по гражданке, мы теперь врачи. Воспылал, брат комбриг, склонностью к медицине с той самой поры, как в госпитале из меня пули повынимали да с того света вернули. Когда списали по чистой, подался вПитер на медфак. И вот... лечу!
— Вся, брат, жизнь твоя у нас здесь вот, на ладони,— военный растопырил пальцы на руке. — Что ты доктор, молодец! Но ты нам сейчас вот как понадобился. И не только как врач. Твои статьи по языкознанию в научных изданиях нас очень заинтересовали. Откуда у тебя это знание языков?
— Вот видишь! А говоришь: «Твоя жизнь на ладони!» Сколько по кишлакам, степям, горам. Снародом-то надо на его языке говорить. Сперва узбекскому научился, потом — таджикскому. Поступил на заочный в Лазаревку теоретически подковаться малость. Знаешь, что такое сравнительное языкознание? Увлекательная, комбриг, штука. Сейчас в свободное от врачебных обязанностей время пишу труд, диссертацию: сравнительная грамматика памиро-гиндукушских языков и ладакского...