Семья Горбатовых. Часть вторая. - Соловьев Всеволод Сергеевич. Страница 5

— Матушка, — проговорил, наконец, Павел, останавливаясь перед императрицей, — умоляю вас исполнить одну мою просьбу.

— Что такое?

— Прикажите передать вам все бумаги Горбатова и дозвольте мне рассмотреть их вместе с вами. Ради Бога, не отказывайте мне! Я чувствую, я уверен, что тут, по меньшей мере, недоразумение. Но если мы должны будем убедиться в виновности этого человека, то чем больше я ему верил, чем больше я был расположен к нему, тем вина его будет для меня ужаснее. Это дело, как вы справедливо выразились, — наше общее дело, и я могу быть защитником Горбатова только до той минуты, пока не увижу первого ясного намека на вину его, а увижу — я превращусь в его обвинителя. Матушка, исполните эту мою просьбу — вы мне окажете этим большую милость!

Императрица подумала несколько мгновений и потом уставшим голосом проговорила:

— Хорошо, я согласна, рассмотрим вместе его бумаги.

— Еще одно, матушка: могу я к нему съездить — я хочу его видеть.

— Делайте, что вам угодно, — произнесла Екатерина.

Она едва владела собой, она чувствовала в ногах такую страшную боль, что готова была кричать, но ей не хотелось показать своих страданий сыну.

Цесаревич поцеловал ее руку и вышел из комнаты.

III. ДОРОГИЕ ГОСТИ

Цесаревич вернулся к себе значительно успокоенный. Он сам, вследствие своей болезненной раздражительности, которая усиливалась в нем с каждым годом, был способен на быстрое необдуманное решение, но стоило этой раздражительности утихнуть, стоило его гневу пройти (а гнев его проходил быстро), и он тотчас же сознавал ошибку и спешил ее исправить. Перед ним всегда стоял идеал справедливости, которому он страстно поклонялся. Его сердце способно было чутко понимать такие тонкости, которые были совсем недоступны для многих людей, всегда спокойных, считающихся добрыми и справедливыми. При этом почти всю жизнь, чувствуя себя несчастливым, он пуще всего любил быть устроителем чужого счастья. Внезапная радость на человеческом лице, за минуту перед тем грустном и страдающем, радость, причиною которой был он, составляла его любимое зрелище, и вот, когда ему предстояло доставить себе такое зрелище, он забывал все собственные тревоги и заботы, отгонял свои мрачные мысли, входил в чужую жизнь и деятельно работал над благом ближнего.

Уединенная жизнь, почти полное отсутствие живой деятельности, в которой он не принимал участия не по своей вине, развили в нем большую мечтательность; его нервность, его с детства пылкое и яркое воображение способствовали этому. Перед ним постоянно носились красивые картины блаженной жизни, и поэтому он любил форму, любил эффекты… Но ведь эффекты нисколько не мешали благополучию близких ему людей: они тешили его, ничего не отнимая от доброго дела, которого он был устроителем. Так и теперь, он уже нарисовал себе яркую картину и, тотчас же возвратясь в Зимний дворец, присел за письменный стол и написал великой княгине:

«Друг мой, успокойте княжну и немедленно приезжайте с нею в Петербург».

С этой запиской был послан в Гатчину нарочный. Великая княгиня не заставила себя ждать. Она тотчас же пустилась в путь в сопровождении Тани и карлика. Но записка цесаревича была доставлена часов в шесть и, хотя сборы были недолги, все же они приехали только поздно вечером.

Цесаревич встретил их очень довольный.

— Благодарю, — сказал он великой княгине, — я не ожидал вас ранее завтрашнего утра, хорошо сделали, что не испугались позднего времени. Карлик с вами? Нужно позвать его.

— Я не стану томить вас, княжна, — обратился он к Тане, — у вас слишком усталое и бледное лицо, но мой рассказ, надеюсь, оживит вас. Потом вы хорошенько выспитесь, наутро будете свежи и прекрасны как всегда и своим блеском озарите несчастного узника.

Таня ничего не спрашивала, она знала цесаревича и видела, что он сейчас сам все расскажет.

В эту минуту вошел Моська. Он зорко всмотрелся в лицо цесаревича и подумал весело:

«Ну, слава тебе Господи, авось, вести не дурные!»

Вести действительно оказались не дурные, а главное, для Тани было то, что теперь явилась возможность увидеть Сергея — покуда ей только это и было нужно. Раз она с ним, она уже ничего не боится.

— А как же мне-то теперь быть? — робко спросил Моська.

— Тебе как быть, сударь? — шутливо обратился к нему цесаревич. — А никуда носу не показывать. Ты опять арестован… здесь, у меня арестован и коли вздумаешь, как вчера, спаивать караульных да замышлять побег, я с тобой разделаюсь как следует. Тогда уж не жди от меня пощады!

— Ваше императорское высочество, окажите божескую милость, — засматривая ему в глаза, лепетал карлик, — успокойте мою душу, скажите — что же теперь Сергею-то Борисычу? Ничего не будет? Арест-то скоро снимут?

— Этого я не могу сказать тебе — я почем знаю! Может, ему что и будет — его еще допросить надо, а коли виноват, то и казнить.

— Да кто же его допрашивать-то будет? — не зная, пугаться или нет, спросил Моська.

— Я буду допрашивать.

Карлик успокоился и с глубочайшим старомодным поклоном вышел из комнаты.

На следующее утро очень рано карета цесаревича подъезжала к дому Горбатова. Быстро распахнулись дверцы, быстро мелькнула мужская фигура в треугольной шляпе и за нею фигура стройной женщины. Большая зеркальная дверь отворилась, но караульные загородили вход. Цесаревич поднял голову и, взяв Таню под руку, прошел мимо изумленных и вытянувшихся в струнку солдат.

В доме было все тихо, прислуга бродила неслышно, испуганная, недоумевающая, пораженная странными обстоятельствами последних дней. Все имело вид, будто в доме или тяжко больной, или покойник. Такое же впечатление было произведено на Таню, и у нее невольно сжалось сердце. Цесаревич остановил первого попавшегося ему лакея.

— Где Сергей Борисыч? — спросил он.

— Почивать изволят! — отвечал совсем оторопевший лакей.

— Ступай доложи, что его дожидаются по важному делу, что очень спешно и нужно. Только не смей говорить, кто дожидается, а спросит — отвечай: «неведомо, какой господин». Скажи — «генерал», слышишь? Понял?

— Слушаюсь-с ва… ва… ва… — отвечал лакей, имевший случай прежде видеть цесаревича и его узнавший.

— Поздно встает! — заметил цесаревич Тане. — Теперь туалет свой будет делать, избаловался… petit-maitre [2]… нам дожидаться придется. Смотрите, вы отучите его от такой лености, когда здесь хозяйкой будете.

Таня вся вспыхнула. Она теперь чувствовала себя совсем счастливой, она теперь знала, что он жив и здоров, иначе ведь лакей сказал бы. Цесаревич своим мерным военным шагом прохаживался с ней по большой роскошной зале, в которой они остановились.

— Я в первый раз в этом доме, — говорил он. — Хороший дом, обратите внимание, хозяюшка. Эх! да и вы тут избалуетесь в такой роскоши после нашего гатчинского убожества!

— Не избалуюсь, — прошептала Таня, едва слушая, что говорит цесаревич.

Она вся была ожидание. Но ждать пришлось недолго. Сергей уже давно встал и был готов, когда ему доложили, что неизвестный генерал его спрашивает по важному, спешному делу.

Шевельнулась, наконец, тяжелая драпировка, и на пороге залы показалась его стройная фигура. Бледный, мрачный, он сделал несколько шагов вперед и с невольным криком кинулся навстречу подходившим к нему цесаревичу и Тане.

— Таня! Ваше высочество!

Он совсем растерялся. Он крепко сжал руку Тани и в невольном порыве припал губами к протянутой ему руке цесаревича.

— Так вы явились спасти меня! — шептал он. — Я ждал вас… я предчувствовал это…

— Теперь не до нежностей, сударь, — принимая на себя суровый тон, сказал цесаревич. — Проводи куда-нибудь, где сесть можно.

И пока Сергей показывал им дорогу, он продолжал:

— Спасать тебя! Я не знаю еще, удастся ли это и заслуживаете ли вы этого, сударь? Знаете ли вы, какие тяжкие на вас обвинения?

вернуться

2

Щеголь (фр.).