Красная Валькирия - Раскина Елена Юрьевна. Страница 36
Лариса, с присущей ее натуре бурной деятельностью, брала от сонного дворцового бездействия все, что могла взять. Первая дама советского посольства бесстрашно флиртовала с эмиром Амманулой, каталась верхом с супругой эмира - француженкой. Не страшилась - или делала вид, что не страшится - восточной ревности и коварства, которыми оказавшиеся здесь европейцы овладевали поразительно быстро - или погибали! Тягучими, словно янтарные капли щербета на серебряной ложечке, вечерами она пыталась учить фарси и писала бесконечные письма в Россию - с просьбами и жалобами, историческими отступлениями и бытовыми зарисовками, вопросами и намеками на свое нынешнее полутюремное положение. Последнее требовало особого мастерства иносказания: в отличие от перлюстраторов эмира Амманулы, среди которых в главных специалистах по России ходили бывшие есаулы и сотники Семиреченского казачьего войска, на Гороховой и Лубянке очень быстро научились читать между строк.
"Мы живем под вечным бдительным надзором целой стаи шпионов, - писала "советская аристократка" еще одной "полпредше" - вернее, "полпреду-женщине" - послу Советской России в Швеции Александре Коллонтай. - Не имеем никакой связи с афганским обществом и общественным мнением по той простой причине, что первое боится до смерти своего чисто феодального эмира и без особого разрешения от министра полиции или иностранных дел никуда "в гости" ходить не смеет, а второе - то есть общественное мнение - вообще не существует. Его с успехом заменяют мечеть, базар и полиция...". В "стае шпионов" были и чекистские информаторы, заблаговременно приставленные к Ларисе и Раскольникову. Впрочем, к невольному удовлетворению полпреда и его супруги, этих тайных информаторов нередко вылавливали из сточных канав Кабула и Джелалабада с перерезанным горлом. Здесь семиреченские сотники и урядники из эмирской "охранки" зря хлеб не ели, а опыта и злости им после Гражданской было не занимать...
Однако "сигналы о классово несознательном поведении" все-таки долетели из Кабула до недреманного ока и всеслышащего уха пролетарской революции. "Советская аристократка" шокировала Москву своим неслыханным апломбом - манерами бывшей первой дамы большевистского Адмиралтейства и тайной любовью к стихам "подозрительных" поэтов - Николая Гумилева, который давно был "на карандаше" в ЧК, Осипа Мандельштама, Георгия Иванова и "внутренней эмигрантки" Анны Ахматовой. Лариса не только хранила книги "подозрительных" поэтов, но и из непонятной ей самой страсти к страданию, заставляла своего мужа, Федора Раскольникова, заучивать наизусть стихи Гумилева, шантажируя "отлучением от постели". После таких поэтических упражнений Раскольников, неравнодушный к литературе настолько, что некогда заменил свою простую русскую фамилию Ильин на имя героя знаменитого романа Достоевского, впадал в настоящее бешенство и бросался с револьвером на ручную обезьянку Ларисы, свернувшую головы ее же попугаям. Лариса заступалась за обезьянку, Раскольников прятал револьвер в ящик стола в обмен на разрешение в ближайшее время не прикасаться к "подозрительным" стихам. Словом, жизнь в полпредстве Советской России текла "по накатанному руслу", как выражались не в меру наблюдательные клешники-балтийцы из охраны. Впрочем, морячки давно сменили клёши на дорогие халаты с пятнами бараньего жира, а "революцьённую бдительность" заметно снизили под влиянием пагубного пристрастия к гашишу и обжорству.
Федор Федорович ненавидел Гумилева так же сильно, как Лариса до сих пор любила. Для Раскольникова не составляло тайны, что его обожаемая жена - Ларисонька, Лебеденочек, как в минуты супружеской нежности величал ее не чуждый сентиментальности полпред, считала мужа чем-то вроде своей тени - неизбежной, до безразличия знакомой, иногда - важной и само собою разумеющейся, иногда - до отвращения скучной. А сам он, не раз сгибавший в дугу вооруженную до зубов и занюханную кокаином по самые глаза краснофлотскую братву, безумно страдал, осознавая, что в своих отношениях с этой непонятной, обожаемой, ненавидимой и необходимой до безумия женщиной он - в положении слабейшего. Ретивый и неизбирательный в средствах, как подлинный "солдат революции", Раскольников, когда бывал пьян от гнева, ревности или водки, мог смять, подавить Ларису грубостью, силой, "нахрапом", как говорили на Гражданке. Угрожать ей оружием, расправой, на несколько мгновений почувствовать себя властелином ее жизни и победителем ее гордости - это было ему по силам. Но потом, когда хмель или безумие развеивались, неизбежно приходило страшное и отвратительное для него ощущение виноватой собаки, прокусившей дающую руку, и теперь униженно ползущей на брюхе вымаливать прощение. "Бросить надо эту декадентскую лахудру, а то и шлепнуть к кронштадтской богоматери! Уйти, освободиться, спастись!" - порой думал он в приступах презрения к самому себе. И тут же отчетливо до рвоты понимал: "Не смогу без нее. Занюхаюсь насмерть, или с ума спрыгну".
Так они и жили - втроем, с постоянным присутствием рядом драгоценной для Ларисы тени Гафиза. Иногда Раскольникову казалось, что он натыкается на эту тень - по вечерам, в темных и узких галереях дворца, в саду резиденции советского полпреда, на любимой скамейке Ларисы, где она часто забывала книги с загнутыми на память страницами. Порой воображение причудливо мешало явь с реальностью, особенно когда слоистый дым гашиша наполнял разум потусторонними видениями. Тогда полпреду Советской России казалось, что это Гумилев-Гафиз, вечный предмет ревности, злобы и зависти, с язвительной полуулыбкой на тонких губах заглядывает через широкое плечо чубатого есаула на службе у эмира, читающего ленту входящей телеграммы Наркоминдела. И разгадывает, разоблачает со своей проклятой логической прозорливостью все тайные ходы дипломатии молодой Страны Советов, а потом, вальяжно полу-лежа на коврах, пьет чай со здешним министром полиции, обманчиво-добродушным на вид бородачом, объясняя ему, как и что докладывать этому проклятому ворону-эмиру. И совершенно понятно, почему эмир улыбается и льстит в глаза, клянчит "в качестве жеста доброй воли великого северного соседа" эскадрилью боевых аэропланов, горную артиллерию и пулеметы "максим" для своих безграмотных (и просто, и в классовом отношении) войск, а сам отнюдь не жаждет новой войны с британцами. Одну руку, двуличный сатрап, протягивает полномочному представителю диктатуры пролетариата, а другой - ласкает сбежавшую сюда от Красной армии недобитую контру. Конечно, контра этой руке служит теперь за харчи верой и правдой - ну не собачья ли у господ офицеров честь?!
Понятно, что красных военспецов к аэропланам и пулеметам, которые заодно подтянули бы несознательным местным солдатским массам политическую грамотность, эмиру не нужно... Москва все настойчивее требует результатов, шлет угрожающие директивы, а его, полпреда Раскольникова, депеши, в которых объясняется непростая классовая и политическая подоплека местной ситуации, набриолиненные товарищи в хороших френчах просто кладут под сукно... Все могло бы быть совершенно иначе, если бы Лариса, его талисман удачи, снова была с ним - хотя бы своей пылкой душой революционерки, если не сердцем, как тогда, на Волге. Она приносила ему удачу. Гафиз, едкий, враждебный, неотразимый, холодный, как ледяной пламень контрреволюции, - отнимал у полпреда Раскольникова его удачу! Гумилев, Гумилев, ваше благородие господин стихотворец, да еще, как назло, мастер находить общий язык с разными аборигенными народностями - будь ты трижды проклят!
Поход в Индию мог бы все спасти, Лариса жаждала действия, ее воинственная душа требовала власти и славы, но этого Раскольников уже не мог ей дать. Они были заключенными, надолго замурованными здесь, вдали от жизни и действия, среди апельсинов и пальм.