Красная Валькирия - Раскина Елена Юрьевна. Страница 6
В своей тяжелой, властной красоте наследницы остзейских баронов фон Рейснер Лариса никогда не сомневалась, как и в своем предназначении, которое связывала с отцовским журналом "Рудин". Профессор Рейснер назвал журнал в честь героя тургеневского романа, бесполезно, но красиво погибшего на парижских баррикадах. В редакционном обращении к читателям, к которому приложила руку и сама Лариса, "Рудин" был назван "бичом сатиры и карикатуры", призванным заклеймить все безобразие русской жизни. Лариса свято верила в необходимость такого бича и крепко сжимала его в тех самых руках, которые сейчас предательски дрожали.
Она и сама не понимала, почему невыносимый, мешающий дышать страх овладел ею именно в "Бродячей собаке". Должно быть, такой афронт случился потому, что здесь царили стихи. А стихи - это совсем другое, стихия, неподвластная времени и пространству, ожидаемой революции, радикальным лозунгам и призывам... Стихи нельзя было покорить, взять приступом, как ослабевшую крепость, они приходили сами - по превратному зову сердца, по велению сдавшейся им на милость души... Лариса с детства не любила сдаваться на кому-то на милость, она привыкла верховодить, а стихи упрямо не поддавались ей, были выше ее отчаянного напора, и лишь иногда, когда она уставала бороться с рифмами и ритмом, приходили сами. Как это стихотворение о Медном всаднике, которое она собралась прочитать...
Горбоносая дама встала из-за столика и направилась к кулисам. Она как будто кого-то искала, но не нашла, и взгляд ее упал на дрожащие руки Ларисы, перебиравшие складки платья.
- Многие поэты не любят читать стихи с эстрады, - неожиданно сказала Ахматова. - Я до сих пор делаю это с трудом. Да и вы, кажется, не очень любите это занятие. Одно утешение - выступления длятся недолго.
Эти слова небожительницы приободрили Ларису. Она благодарно улыбнулась и хотела что-то сказать в ответ, но горбоносая дама не стала ее слушать... Ахматова уже нашла того, кого искала, и с радостной улыбкой протянула руку для поцелуя поэту, которого все здесь, словно сговорившись, называли ассирийцем, лучшему в Петербурге знатоку ассирийской клинописи - Вольдемару Шилейко. Шилейко жадно припал к этой вельможной руке губами, и Ахматова вернулась в зал вместе с ним. Лариса услышала собственное имя со снисходительной прибавкой "молодая поэтесса", выпорхнувшее из длинной реплики конферансье. Пытаясь совладать с мучительным спазмом страха, намертво вцепившимся в горло, Лариса вышла на крохотную эстраду и после первых же строк "Медного всадника" почувствовала, как удивленно и растроганно смотрит на нее тот самый военный с георгиевским крестом на гимнастерке, которого она так боялась.
Страх прошел, пришел гнев. Лариса резко и с вызовом чеканила строки стихотворения, как будто это был текст революционного марша. Она пыталась передать ритм борьбы и победы. Этот ритм увлекал воспаленное воображение Ларисы в иные времена и страны, где она, быть может, летала на коне перед строем закованных в латы хмурых людей. В этих неведомых временах и далях она была суровой девой-воительницей, а здесь, сейчас, всего лишь восставшей рабыней, профессорской дочкой, ненавидевшей порфиру Мономаха и медные копыта, раздавившие змея. Лариса ждала социального пожара, как освобождения, и призывала то, что казалось большинству людей, сидевших в зале, началом неисчислимых бедствий.
Лариса едва добралась до конца стихотворения, как его перекрыл возмущенный возглас Вольдемара Шилейко. "Кто пустил сюда очередную социалистку?! - воскликнул Шилейко, - Это вам не бабий митинг у булочной, господа!" По лицу горбоносой дамы в черном с малиновыми розами платке скользнуло удивление и недовольство. Эта девочка с дрожащими руками, которая так боялась читать стихи с эстрады, и вдруг - социалистка! Эти резкие, словно удар хлыста, строки - из таких девически нежных губ! Тяжелые времена наступили ныне, потери и страдания ждут нас. И потерям, и страданиям не будет числа...
"Она очень красива, - сказал Гумилев. - Но в этих стихах больше протеста, чем таланта". Шилейко резко встал из-за столика и, раздраженно бросив: "Снова испортили вечер...", направился к выходу, не замечая сожалеющего взгляда Ахматовой, устремленного ему вслед. Но меценаты и художники, поддержанные хозяином кабачка Борисом Прониным, громко захлопали. Впрочем, кто-то и засвистел...
Гумилев больше не произнес ни слова, но его улыбка - удивленная, растроганная и, в то же время, как чаша - вином, наполненная жалостью и болью, преследовала Ларису до самых кулис. Он, казалось, разглядел в этой революционно настроенной профессорской дочке нечто, неизвестное и неподвластное ей самой, увидел ее подлинный, вне времени и его законов, облик. Валькирию в стальном шлеме увидел он в наследнице прибалтийских баронов фон Рейснер. Не знающую жалости и страха деву из свиты бога Одина, которая спускается на усеянные телами погибших поля сражений, чтобы унести души героев на пир богов в Валгаллу... И, может быть, почувствовал с мучительной предопределенностью, что когда-нибудь она придет и за его душой.
Он не успел додумать до конца все эти обреченно-тяжелые мысли, пора было читать собственные военные стихи, его уже пригласили на эстраду, а профессорская дочка, оказавшаяся социалисткой, вышла из-за кулис и заняла место рядом с Георгием Ивановым. "Что он будет читать?", - спросила Лариса у Жоржа. "Стихи, написанные в окопах, - ответил тот. - Две недели назад, за конную разведку, Николая Степановича наградили георгиевским крестом...". "Участвовать в этой несправедливой войне - позор!" - возмущенно прошептала Лариса, но стихи, которые читал георгиевский кавалер, заставили ее замолчать.
"Господне слово... - думала Лариса. - Как он уверенно говорит об этом! Там, в кровавом месиве - и Господне слово?! Он действительно думает, что воюет за отечество? Но что такое отечество для революции?".