Обмененные головы - Гиршович Леонид. Страница 13

Я был вознагражден за свою находчивость. Отец Дэниса отправился немедленно за ним. Само собой, «Форель» откладывалась, но, по-моему, без особых сожалений. Все окупил счастливый, даже, можно сказать, необычайный конец в истории с пропавшим мальчиком. И я мог со спокойной совестью ехать в Ротмунд (не давало покоя мое загадочное открытие – как и любому бы на моем месте). Причем не было нужды ехать на вокзал, ждать поезда – виолончелист брался меня подвезти к самому театру в Ротмунде. Ему все равно по пути, а дать колено в полтора десятка километров для него, ну право, не составляло труда… Я понимал, что на самом деле ему интересно было со мной поболтать.

О'кей, но вообще-то зарабатывающему на жизнь игрой на инструменте с тем, кто музицирует для себя, а зарабатывает лечением зубов – скучно. Я восхитился величиной багажника в его «БМВ-Бавария», куда «не сгибаясь» легла виолончель – думал продолжать в том же духе, двигаясь в направлении мотора, но, в отличие от моих коллег, готовых часами обсуждать достоинства своих машин, дантист сменил тему разговора: ему хотелось побеседовать о музыке. К счастью, по натуре он был скорей рассказчиком, нежели слушателем, сорок минут высказывался – о Казальсе, о Ростроповиче, о Наварре, о Шафране… О, конечно, он слышал Шафрана, он слышал Кнушевицкого, он слышал всех русских виолончелистов – «а правда, что Ростропович Кнушевицкого…» – но я об этом ничего не знал.

До чего не любил я этих говорунов на музыкальные темы – но сейчас лучше было внимать чужим историям, чем рассказывать что-то самому. С каждой минутой, с каждым километром росло мое напряжение. Кивая головой в такт музыкальным воспоминаниям почтенного дантиста: кого, где и когда ему довелось услышать, – я про себя строил разные гипотезы, желанные и нежеланные. Нежеланная: «скрипичный ключ-скрипач» – не изобретение деда, а популярная в свое время «изошутка», вроде – О– «мексиканца на велосипеде». В таком случае использовать ее в качестве шуточного экслибриса (в нотах) мог – а психологически просто обязан был – не один десяток людей. О вероятности же совпадения имени и фамилии – Йозеф Готлиб – красноречивей всего свидетельствует телефонная книга, открытая на соответствующей странице. Вопрос, чего же я желал – чтоб это действительно был автограф моего деда? Безусловно. Мне хотелось тайны, меня это волновало (почему я и не верю в добросовестность и бескорыстие исследователей «тарелочной цивилизации»). Все сейчас решит не картинка, а подпись – я, как ни старался, не смог вспомнить ту, что была в Ротмунде. Если только будет похоже… Я боялся заглядывать дальше: как пытаюсь установить, кто был он, мой тезка, концертмейстер ротмундской оперы в сорок третьем году; откуда взялся и куда потом делся. Вконец безумная конечная станция моей фантазии: некий девяностотрехлетний старик – столько было бы ему сегодня, в декабре 1975 года, – жив. Почему не дал знать о себе после войны? Возможно, и пытался – по адресу: Казахстан, до востребования. Я посещаю его в убежище для престарелых и беспомощных музыкантов и певцов им. Шуберта. В ротмундском театре только что закончился антракт. По внутреннему радио пелось: «Сердце красавицы склонно к измене и перемене, как ветер в мае». Был десятый час. На сцене Маддалена в эсэсовской фуражке и галифе заковывала герцога Мантуанского в кандалы и стегала плеткой. Идти в ногу со временем – самый простой способ скрыть свое профессиональное убожество. Липперт-вайлерсхаймская опера, поставив «Князя Игоря», в «Половецких плясках» устроила самое настоящее софт-порно, к тому же бисексуальное – так почти на каждом спектакле в первом ряду сидел кто-нибудь с полевым биноклем. В этом смысле наш циггорнский театр тоже не желал слыть прибежищем реакционеров (в Германии – слыть реакционером?!): как-то раз я не понял, отчего на сотом уже, наверное, представлении «Абраксаса» – послевоенного балета Эгка [65] – скрипачи, сидевшие с краю, вдруг повскакивали со своих мест, – казалось бы, пять или шесть статисток с оголенным сочным бюстом, которые в этот момент проезжались верхом на плечах у танцоров, давно уже оставляли всех безучастными. Но тут кто-то зашептал мне в спину: это новые. Я тоже привстал. Убежден, мы являли собою зрелище – куда там происходившему над нами: полтора десятка мужчин в позе дарвинско-энгельсовской обезьяны, кое-как оторвавшейся уже от земли передними конечностями (только вместо классических палок смычки). И подпись – попавшаяся мне недавно в одной советской газете фраза: «На Западе сегодня многие увлекаются сексом».

У рабочего оркестровой ямы в Ротмунде было очень редкое в Германии имя: Ганс. В Ротмунде «мугге» оплачивались наличными. Я всегда оставлял марок пять Гансу или его напарнику – седовласому мужчине со скорбным лицом, произносившему при этом «мерси» так, что вы не могли не почувствовать: он знавал и лучшие времена. Естественно, на мою просьбу – постоянного клиента, щедрого на чаевые, – дать на пять минут «первый пульт первых скрипок» «Волшебной флейты» Ганс без лишних слов протянул мне ключ от нотной кладовой: бери, «Волшебная флейта» на верхней полке слева, потом ключ не забудь занести. (Раз «Ганс», значит, «ты», раз я ему «ты», то и он мне «ты» – типичное братание официантов с клиентами.)

Вскоре я вернулся обескураженный. Ноты первого пульта первых скрипок, за девяносто – приблизительно – лет своего существования сплошь покрывшиеся татуировкой надписей, аппликатур, «очков» (дорожный знак оркестрантов всего мира, что, дескать, гляди в оба, опасно), рисунков, тупых и остроумных, это уже не важно, ибо все равно памятных, может быть, во множестве случаев уже единственных следов пребывания кого-то на земле – все-все-все страницы были оттерты резинкой добела. Ничего, кроме аккуратно расставленных карандашных штрихов: галочек, прямоугольничков, жирных легато. На мой вопрос-вопль «как же?» Ганс называет фамилию: Киршбаум… Хирштраум… [66] он ударник и по совместительству, когда надо, расписывает голоса, ставит штрихи. А также время от времени приводит ноты в порядок.

О!.. Я представил себе этого вандала, этого затаившегося психопата, маньяка карандаша и резиночки – как только ни честил я его про себя; у нас в оркестре тоже водился такой: прежде чем играть, он начинает все стирать в нотах – все ему мешает, как плохому танцору… Но досада, гнев на этого идиота порождали обобщения: на этих идиотов – которые каждый раз все начинают с нуля, с аккуратненького новенького дешевого нуля, и с каждым разом все дешевле и дешевле. Так же заново они строили свои города после войны. Идиоты! Дважды губили свою страну. Я сейчас ненавидел немцев – как можно было это сделать!.. Все стереть!..

Но нет худа без добра. Эта максима приложима к чему угодно, верна она была и на сей раз. А если б стала очевидна моя ошибка, тогда как я уже весь во власти этой летающей тарелки над моей головой? Ведь я ожил – впервые за полтора года; и по затянувшемуся недоразумению, скажем так, мог еще сколько-то пожить. Как ни стремился я скорей в Ротмунд, втайне я боялся, что слишком скоро все разъяснится. Теперь воцарялась неопределенность – пока я не выясню, кто именно здесь играл в те годы на скрипке. Не так уж давно это и было. Простейший путь: найти нескольких «ветеранов» (они вовсе не должны быть древними старцами – кто-то пару лет как на пенсию ушел) и показать фотографию: знаком или не знаком вам этот «герр»? Разумеется, не пугать людей кошмарным кадром, а то ведь, неправильно истолковав вопрос, всякий будет знакомство – Боже упаси! – отрицать. Нет, предварительно обзавестись снимком одной только головы деда, попросив, чтобы мне ее по возможности увеличили, – по иронии судьбы это была единственная его карточка, других не сохранилось. Он был, правда, в шляпе, к тому же низко надвинутой на лоб, но лицо вышло отчетливо – мама тут же узнала. Ну, понятно – мама…

В расчете после спектакля навести у кого-нибудь справки о старых музыкантах, которые бы работали еще в конце войны, я прохаживаюсь по артистической: вдоль стен шкафчики с именами владельев, на столах пустые футляры (скоро семь гномиков вернутся). В простенках полно фотографий «разных лет». Вот, например: сколько раз я его рассматривал, человека со свастикой на лацкане пиджака – из-за нее и рассматривал. Карл Элиасберг, генеральмузикдиректор, 1934—1945 гг. Чем-то похож на Фуртвенглера [67] или даже на Евг. Мравинского. Давно небось в земле. Были и групповые старые фото. Одно: на ступеньках оперного театра в Ротмунде большая компания мужчин в шляпах – как аксессуар эпохи, трости и гетры; в центре – этаким сорванцом: в кепке, в кожаной куртке – очевидно, главный дирижер, 1928 год. Фото того же оркестра 1937 года: на эстраде шагают в ногу смычки, скрипки, виолончели – тоже аксессуар эпохи, теперь бы так не сидели, как аршин проглотив; дирижер справа от подеста, вполоборота, одна нога чуть выставлена вперед. Немецкий оркестр, если не сегодня, то вчера, походил порядками на средневековый цех, а вкусами – на буршеский союз. В Циггорне первая женщина, поступившая в оркестр (не считая арфисток – здесь, по аналогии с ангелами, допускались локоны), была Кумико, это произошло всего лишь пять лет назад. Как говорится, невероятно, но факт. Была и фотография, запечатлевшая группу музыкантов ротмундского придворного оркестра «в товарищеской обстановке»: каждый с пивной кружкой и с чубуком, у всех усы индейскими пирoгами; господа артисты сидят на стульях гуськом, один другому глядит в затылок – в гинденбурговский затылок.

вернуться

65

…послевоенного балета Эгка… – Вернер Эгк (1901—1983), немецкий композитор и видный деятель культуры.

вернуться

66

Киршбаум… Хирштраум… – аллюзия набоковского «Баум, Траум и Кэзебир» (из романа «Дар»).

вернуться

67

Чем-то похож на Фуртвенглера… – Вильгельм Фуртвенглер (1886—1954) – «пожизненный» (офиц.) главный дирижер Берлинской филармонии. Несмотря па неприязнь к нацистам, оставался в Германии. Как мог, защищал музыкантов-евреев в своем оркестре. Говорят, что Геббельс всякий раз, когда Фуртвенглер проявлял политическую строптивость, угрожал назначить на его место молодого Караяна. (О последнем один виолончелист рассказывал: его отец, в годы войны работавший в «Государственной опере на Унтерден-Линден», имел неосторожность на репетиции посмотреть на часы. Стоявший за пультом Караян, заметив это, сказал: «Wenn es ihnen hier nicht pa?t, konnen Sie sich an der Ostfront wiedersehen». – «Если вам здесь не нравится, отправляйтесь на Восточный фронт».) Существовал порядок, согласно которому если на концерте присутствовал фюрер, то дирижер, выходя на аплодисменты, приветствовал его нацистским приветствием. Чтобы не делать этого, Фуртвенглер всегда выходил кланяться с дирижерской палочкой в правой руке. Тем не менее крест вины за сотрудничество с нацистами он нес до конца своих дней.