Поединок. Выпуск 3 - Авдеенко Юрий Николаевич. Страница 14

Взяв карандаш, Каиров написал:

«Сопутствующие причины благоприятности момента.

Июль 1919-й — армия Юденича отброшена за Ямбург и Гдов.

Январь 1920-й — расстрелян адмирал Колчак и члены его «правительства».

Март 1920-й — взят Новороссийск, армия Деникина дышит на ладан.

О чем нельзя забывать:

Граница меньшевистской Грузии начинается в 10 верстах южнее Гагр. Значит, нужно быстрее освобождать Туапсе, Лазаревский, Сочи...

Врангель сидит в Крыму.

На польско-русской границе — Пилсудский...»

— Если не секрет, какие сутки вы не спите, Мирзо Иванович? — Уборевич, командарм девять, был, как всегда, превосходно выбрит, подтянут. И пенсне, отражая бледную синь рассвета, скрывало следы усталости возле глаз.

— Нам бы об этом вспомнить вместе, Иероним Петрович, — вздохнул Каиров. — Угощайтесь.

Уборевич даже пальцем повел по губам — до того аппетитными показались огурцы.

— Непременно для князей готовили, — улыбнулся он. — Вкусно.

Каиров спрятал конспект в папку. Сказал:

— Отправил я парня в Туапсе на самолете.

— Пилот надежный? — Уборевич сощурился. Морщины обозначились резко на лбу. Сбегали к переносью.

— Надежный. Но все равно душа болит.

— Без этого нельзя. Без боли мало что в жизни получается.

— Так-то оно так... Да дело совсем новое.

— Я понимаю. Давай порассуждаем вслух... Если все обойдется хорошо, то мы будем иметь перспективную игру с далеким прицелом. Если дело на каком-то этапе сорвется или получит нежелательное для нас развитие, то и в этом случае мы основательно прощупаем контрразведку белых. От этого тоже польза немалая...

— Хорошо. Будем ждать.

4. Партизаны (продолжение записок Кравца)

Мне приходилось лазать по горам. Смотреть вниз на долину, где домики кажутся размером с ботинок, деревья — не длиннее штыка, а спешащая к морю речушка выглядит тонкой и гибкой, как уздечка.

Нечто подобное ожидал я увидеть из аэроплана. И чуточку опешил, когда взглянул за борт. Под нами проплывали горы, но не прежние, гордые и высокие, а покатые, приземистые, словно упавшие на колени. Деревья, облепившие их, напоминали темные кляксы. А дома... Я понял, почему на топографической карте их рисуют в виде крохотных прямоугольников.

Облака, белые и круглые, курчавились над горами. И выше нас. Но мы ни разу не попали в облако. Мне так хотелось потрогать его руками.

Необшитый корпус самолета был гол, как рама велосипеда. И место, где мы сидели, походило на, корзину, зажатую сверху и снизу крыльями. Мотор гудел громко, но очень ровно. Я быстро привык к его монотонному гулу. И мне нравилось лететь. И задание не казалось сложным и опасным. Колючий воздух холодил лицо. Забирался под шинель. Мне пришлось нагнуться к ветровому щитку. И видеть перед собой лишь небо да шлем Сереги Сорокина. Шлем был поношенный, темный. А небо — очень красивым: с востока золотистым, а с запада густо-голубым.

Широкие крылья «Фармана» немного покачивались, а иногда машину бросало в «воздушную яму», и сердце тогда замирало, как на качелях.

Сорокин стращал меня накануне, что я могу укачаться, вывернуться наизнанку и вообще превратиться в живой труп. Но ничего подобного не случилось. Я чувствовал себя превосходно. Ибо верил в удачу еще на аэродроме, когда с аппетитом ел горячую кашу, запивая ее свежим молоком. Потом товарищ Каиров развернул карту, уточнял с Сорокиным маршрут полета, а я ходил по влажной траве и смотрел в небо, на котором угасали звезды...

Внезапно тишина пинком отшвырнула рев мотора назад, за хвост самолета, и горы стали разгибаться, поднимаясь во весь свой гигантский рост. Я не сразу понял, что мы падаем, а только тогда, когда Сорокин обернулся ко мне и я увидел его злое, бледное лицо. Я услышал:

— Мотор отказал!

Мы падали, не кувыркаясь с хвоста на нос, не переваливаясь с крыла на крыло, а планируя, точно бумажный голубь, пущенный ребенком.

— Не психуй! — крикнул я. — Может, сядем?

— Куда?

На самом деле, куда? Не садиться же на вершину горы.

— Серега! Лощина!

— Вижу!

— Рули туда.

— А если камни?

Но выбирать не из чего. Да и время не позволяет. Наш «Фарман» делает полукруг. И лощина дыбится перед нами...

Я уловил момент, когда мы коснулись земли. Толчок получился сильный, упругий. Но у меня сложилось впечатление, что аэроплан подскочил, будто мячик, и мы опять зависли в воздухе. В действительности же мы катили по лужайке — совсем не широкой, короткой, — врезались в плотный кустарник. Едва ветки захлестали по корпусу и крыльям, как взревел мотор, отчаянно завертелся пропеллер. Сорокину не сразу удалось его утихомирить.

Когда же вновь наступила тишина, он повернулся ко мне и сказал:

— Видишь, какой подлый! — повторил последнее слово несколько раз.

Выбираясь из кабины, предложил:

— Попробуем его, паскуду, развернуть.

Я тоже спрыгнул на землю. Ой, как приятно стоять на теплой, пахнущей весной земле. Разглядывать траву зеленую, букашек разных. А первые шаги делаешь — состояние такое, словно под хмельком.

Сорокин обошел самолет.

— Собачье дело, — говорит, — левое шасси погнули.

— Туапсе далеко? Он пожал плечами:

— Верст пятьдесят, возможно...

По горам. Без дороги. Такое расстояние за день мне никак пешком не одолеть, если даже я из кожи вылезу. Конечно, вслух этого не сказал, только подумал.

А Сорокин говорит:

— Давай этого слона выкатим. Молоток у меня есть. Может, шасси выпрямить удастся.

Я сбросил шинель, Сорокин — куртку, потому что солнце висело над лощиной и было тепло и немного душновато. Молодая трава, молодые листья зеленели радостно, чисто. Запах от земли шел добрый, густой.

Стоило обойти самолет, как я сразу убедился: прежде чем его выкатить, нужно избавиться от кустарников, в которых он зарылся, как телега в сено.

А характер у Сорокина оказался раздражительный. Словами лихими жонглирует, точно циркач, а дело — ни с места.

Возимся мы полчаса, возимся час. Машина по-прежнему в кустах. И надежда вытащить ее с каждой минутой подтаивает, как льдинка. У меня же в голове одна мысль: надо спешить в Туапсе, надо спешить...

Вдруг за спиной — бас:

— Руки в гору!

Поворачиваюсь. Ребята обросшие, с карабинами. А на шапках красные ленты. Партизаны, значит.

— Братцы! — кричу я. — Какая удача!

— Шакал тебе братец, сволочь господская. Поднимай руки!

Партизан шестеро, А который басит, тот, видимо, главный. Здоровый такой, насупленный. Брюки ватные, в сапоги заправленные. Стеганка желтыми и зелеными пятнами бросается — на земле, знать, лежал. Как гаркнет:

— Обыскать!

Ко мне невысокий подбежал. Мужчина годов на тридцать. С лица белый, и ресницы, и брови, и глаза белесые, а губ словно совсем нет — уж такие они тонкие.

Опасливо сказал:

— Ты только не шуткуй. А то вмиг начинку свинцовую схлопочешь.

Обшарил он меня. Документы, револьвер... все забрал. Вслух читает:

— «Поручик Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича...»

У партизан глаза от удивления на лоб лезут.

— Вот так птица.

Потом удостоверение Сорокина читать стали:

— «...есть действительно краснофлотец воздухоплавательных частей...»

Реплики:

— А сигары в розовой коробке — барские.

— Ни черта не поймешь.

— Ярмарка!

Тонкогубый:

— А мне все как сквозь стеклышко. Поручика предлагаю при аэроплане шлепнуть, а краснофлотца частей этих самых, — он показал рукой на небо, — доставить до командира. Голосуем.

Трое из партизан подняли руки, потом и главный поднял, но только не для голосования, а чтобы почесать затылок. Этой секундой я и воспользовался.

— Меня нельзя при аэроплане шлепать, — говорю. — У меня специальное задание... Ведите и меня к командиру.

— Брешет он, собака белогвардейская! — закричал тонкогубый и щелкнул затвором. — Хватит, попили нашей кровушки.