На шхуне - Давыдов Юрий Владимирович. Страница 8
– А чего? Что такое? – посыпалось на него. – Ты что? Подавился?
Калистрат молчал, пятерней под рубахой елозил.
– Да уж ладно, – с веселой решимостью махнул рукой Феропонт, Калистратов товарищ, – ладно, чего уж, народ свой. Можно.
И то ли под влиянием чарочек, то ли от благодушия минуты Феропонт открыл слушателям историю, о которой все пятеро артельщиков, вчера только прибывшие с баркасом на шхуну «Михаил», помалкивали, хотя и уговору про «молчок» у них не было.
– Н-да-а, – Феропонт оглаживал свою путаную сивеющую уже бороду. – Н-да-а, сказал это он нам последнее свое слово, развел эдак-то руками и замкнул: а теперича, ребяты, решайте, воля ваша…
Матросы с «Константина» опешили. Да как так? Прямой бунт учинился на баркасе? За такое на военном, на императорском – шпицрутены, ежели не петля. Прямой бунт! И по справедливости этот самый приказчик, что на баркасе был, ни при чем он тут, этот самый Николай-то Васильевич Захряпин. Как же так?
– Воля, говорит, ваша, – все более воодушевляясь, продолжал Феропонт, – стоит и ждет. А нам тут вроде глаза промыло. А ведь взаправду не виноват он перед нами, по-божески ежели, то и не виноват, никак не виноват. И страшно нам сделалось, что безвинного человека погубить надумали. Отступились мы, прости, говорим, Николай Васильевич, прости, коли можешь, прости и не выдай. Что же ты думаешь? Думаешь, так тебе и заквохчал: не выдам, мол, братцы, ни за что не выдам? Али крест целовать стал? А ничуть! Ничего такого! Помолчал малость, да как взвился: «А ну, выгребай!» Мы к веслам и давай гресть, давай гресть. Выгребли из-за камней, Николай Васильевич парус велит ставить, а те, которые, кричит, спьяну чумеют, те, кричит, мордой в воду…
– И не пожалился? – недоумевали матросы. – Начальству рапорт?
– А ни-ни, – отрезал Феропонт.
– Пожа-алился, – скривился Калистрат. – Здеся, что в тайге, – власти где? Ищи-свищи. Я б ему пожалился…
– Ух ты, сокол какой, – негромко заметил Иона-тихоня. – Скажите на милость, Стенька Разин…
– Стенька не Стенька, – прихмурился польщенный Калистрат, – а не замай! Не замай! – И он помотал кулачищем.
В то самое время рядом, на шхуне «Константин», приказчик Захряпин, угостившись бутаковской сигарой, открывал совсем иную историю.
Было уже довольно выпито, все курили и, дожидаясь чаю, слушали Николая Васильевича. Слушали не из одной вежливости, ибо то, что говорил он, бросало на ученую экспедицию новый свет.
Один Федор Степанович Мертваго казался равнодушным и даже скучающим.
Бывшему капитан-лейтенанту Балтийского флота давно перевалило за сорок. На испитом лице его, под глазами, набрякли мешочки, голова сильно облысела, на темени и на висках остались клочки тусклых волос. Федор Степанович хорошо знал Захряпина, испытывал к нему почти отцовское чувство, однако все, что теперь рассказывал он, не только не занимало шкипера, но раздражало его, хотя раздражения своего и протеста Федор Степанович покамест не обнаруживал. Мертваго сидел рядом с Бутаковым, устало опустив плечи, зажав в зубах коротенькую трубочку, и, потупившись, вертел порожнюю рюмку.
А Захряпин, пощипывая молодую бородку и блестя глазами, с увлечением повествовал, как, будучи в Москве, посетил он Платона Васильевича Голубкова, «большого стотысячника, ежели не мильонщика», посетил в собственном его дому, что в Богословском переулке близ Тверской.
«Большой стотысячник» представлялся приказчику человеком необыкновенным. Подумать только: костромич, из самого скромного звания, а в какую силу взошел. И в государственной службе был, удостоился Владимира с бантом, Анны 2-й степени и даже алмазных к ней знаков, потом винные откупа в обеих столицах держал, самолично разведал золото в Саянских горах, прииски там завел, а уж после того и вовсе круто взмыл. «Да-а, бо-о-ольшой стотысячник, ежели не мильонщик», – почти восторженно повторил Захряпин, но было видно, что восхищает его не богатство, а размах и ум этого Платона Васильевича Голубкова.
– Даже и теперь, – говорил Захряпин, – когда уж, кажется, всем взял, на седьмом десятке, исполнен обширных замыслов. Стал я ему, господа, про здешнюю рыбу толковать, а он улыбается. Это, ответствует, мне известно от ваших главных акционеров Баранова с Зубовым, да помышлять, говорит, надо не об одних осетрах. О чем же, спрашиваю? О столбовой, отвечает, русской торговой дороге на Восток, в Индию. Вона куда метит! Огромные маховики в действо привесть! Пишет прошения в министерства иностранных дел, в финансовое. – Захряпин весело глянул на Бутакова. – От него и узнал про вашу, Алексей Иванович, экспедицию. От него-с! Платон Васильевич полагают, что ученая экспедиция весьма важна и в торговом отношении, потому англичанка проникает в сопредельные нам владения, а мы, дескать, медлим да мямлим, и все это от недостатка решительности и компанейства в купечестве.
Захряпин перевел дух, хотел было еще что-то прибавить, но Бутаков возгорелся, вскочил, взмахнул сигарой.
– Господа, господа, послушайте. Мне вот так и видятся пароходы на Арале, груженные товарами, и караваны, спешащие в Хиву, в Бухару, далее, далее. А тут-то, господа, тут-то какая жизнь может расцвесть! – Он ткнул сигарой в пространство. – Вот на этих самых богом забытых берегах. И поселения, и фактории, и поля. Ого-го! А начать надобно пароходами. Парусами немногое возьмешь. Пароходы! И еще – чугунку. У них там, в Европах, железные дороги да пароходы как бы венчают дело, у нас начнут. – Бутаков коснулся ладонью плеча Захряпина. – Верно, очень верно говорите, Николай Васильевич, никак нельзя. Джон Буль уж и без того полсвета заграбастал, а все ему мало. Отдадим, будет стыдно, стыдно и непростительно. А уж он, Джон Буль, своего не упустит, шельма… Нет, не упустит.
Бутаков сел и заговорил спокойнее.
– Вот, господа, помнится, встретил я на мысе Доброй Надежды, когда на «Або» ходил, одного майора. Так он мне про Афганистан рассказывал. Нет, погодите, не майор – капитан. Да, да, капитан Джонсон. Капитан, это – верно. Впрочем, не в том суть. Джонсон этот… Мы с ним в Капштадте познакомились, в трактире Джордж-отель обедали. Краснорожий, квадратный, природный Джон Буль. И, доложу я вам, занятный малый. Где только не носило его. В Испании служил под начальством герцога Веллингтона, и на Святой Елене, в гарнизоне, когда там Наполеона держали, и в Ост-Индии. А в Капштадт занесло мимоездом: домой спешил, возвращался из афганского похода. Ну-с, он мне рассказал, как они в Афганистане-то куролесили. Джонсон там ранения заполучил. – Алексей Иванович рассмеялся: – Как это у Байрона? Служба в британских войсках представляет постоянные случаи к смерти и никаких к производству. Это, кажется, не только в британских войсках… Ну-с, капитан мой не семи пядей во лбу был, а сказал так: чего же, мол, вы, русские, в Азии-то медлите? Вы ведь (это я, господа, подлинные его слова помню), вы ведь первая нация в свете, решительно первая. Почему же, спрашиваю, первая, сэр, из чего заключили? А как же, отвечает, как же не первая? Вы, русские, Москву свою не отдали, то есть, хоть и отдали, а сожгли, а мы никогда бы не отважились свой закоптелый Лондон спалить, бери его хоть Наполеон, хоть дьявол. – Бутаков бросил сигару. – Прошу прощения, меня с курса снесло. Еще раз говорю, верно, очень верно мыслит Николай Васильевич.
В продолжение речи Бутакова шкипер Мертваго хмурился больше и больше. Глаз он не поднимал, плечи его все так же были опущены, но порожнюю рюмку он уже выпустил, держал теперь в руке трубочку и быстро покусывал мундштучок. Едва Бутаков умолк, Мертваго процедил:
– Азия-с! По горло в дерьме, извините, сидим, а туда же – в колонисты. Гиль все это, господа, гиль и подлость.
За столом произошло движение, с минуту все молчали.
– Как прикажете понимать, Федор Степанович? – недоуменно спросил Бутаков.
Мертваго помолчал. Потом сказал негромко, как бы в задумчивости:
– Да ведь тотчас и капитально как объяснишься? Не быстро такое на ум всходит. Мне-то по крайности не быстро взошло. Э… Всю жизнь свою вам представить? – Он печально усмехнулся: – Нет у меня… уж не обессудьте… нет такого желания.