Кондратий Рус - Ромашов Андрей Павлович. Страница 9
Смешно Кондратию показалось, но спорить с парнем не стал; по-ихнему – и дудка, и береза, и травинка всякая душу свою имеют. Нехристями Татьяна ругает их, чучканами. А может, и зря. Собрался нынче весной Кондратий молодую березу рубить на бастриг, замахнулся, взглянул ненароком на зеленую и опустил топор. Да и как не опустишь, если стоит перед тобой береза, дрожит вся, будто боится…
У речки Туанко остаться хотел. Ветеля, говорит, перетащу, утром рыба из ям пойдет табуном. Может, и пойдет, да побоялся Кондратий оставлять парня одного в лесу в такую ночь.
Ночевали дома. Утром дождь начал накрапывать.
Как думал Кондратий, так и случилось: под дождем и рожь дожинали, и снопы возили домой. С яровыми меньше намаялись: на успенье восток подул, разогнал тучи.
Управились с хлебом, поставили последний сноп из дожинок в передний угол и сели за стол.
Татьяна обычай дедовский не забыла, позвала к столу пращуров:
Вспомнил Кондратий отца, родной дом на крутом берегу Сухоны, стукнул кулаком по столешнице.
– Налей, Татьяна!
За лесами густыми, за болотами топкими остались пращуры. Бродят они в праздник дожинок, как сироты, сродников ищут, сыновей, внуков.
Поднялся Кондратий с полной кружкой, оглядел семью, проглотил комок слез и сказал:
– Не сердитесь, пращуры! Без великой нужды дедовские могилы не бросают!
Прохор понял его, опустил голову, а Гриде смешно – думает, захмелел тятька, разговорился.
Затосковал Кондратий, ушел из избы, по пути овинные ворота открыл настежь – пусть снопы обдует, спустился к речке и сел над омутом. В первое лето, как пришли они из Устюжины, рыбы тут было – хоть ведром черпай. А потом ушла рыба из омута, не стала ждать, когда ее всю вычерпают… Пятнадцать лет прошло в трудах да заботах, а родную деревню на Устюжине Кондратий никак забыть не может. Поклониться бы тогда князю Юрию, работать на своей земле исполу: сноп себе, сноп князю. Обидно только: земля дедовская, ни скота, ни семян он у князя не брал, а в закупы к нему иди. Не успеешь и оглянуться – холоп княжеский, в своей семье не хозяин. Подошел Туанко, сел рядом с ним, достал дудку. Заплакала ултырская дудка – ветер так плачет в дремучем лесу, бьется ветер в лесной густерне, вырваться хочет на поля, на луговины. Ветру тоскливо, а человеку, поди, и того горше: леса, болота окрест, и нет им края, нет им конца.
Обнял Кондратий парня, сказал:
– Живи у нас, Туанко! Я хозяину ултыра за тебя мешок ржи увезу!
На другой день Прохор с Гридей в лес ушли, путики ладить, к осенней охоте готовиться. Кондратий дома остался.
– Надумал? – спросил он Туанка.
– Боязно мне, большой отец.
– Чего боязно-то? Надоест у нас жить, в ултыр иди. Я не князь, силой держать не стану!
Туанко молчал.
Кондратий не торопил парня: пусть думает. К концу зимы не сладко в ултыре – хлеба нет, мяса нет. Не только зайцев и собак, всякую поганину едят: соболь попадет в ловушку – еда, горностай попадет – тоже еда. Но все-таки дома, среди своих…
– А Вету возьмешь? – спросил Туанко.
– Как не возьму! Невеста она Гридина.
Татьяна подошла к ним.
– В ултыр я, к старому Сюзю поеду, – сказал ей Кондратий. Выкуп отвезу. Туанко у нас остается, мать.
Татьяна вдруг ни с того ни с сего заревела: Ивашку, видно, вспомнила. Пока он ездил, Татьяна баню истопила, вымыла обоих и медные крестики на шею им повесила. Вернулся он из ултыра, а Туанко и Вета за столом уже сидят, как именинники, Татьяна перед ними топчется, учит их, бог, говорит, у нас один, но в трех лицах – бог отец, бог дух святой, бог Исус Христос. – А который бог большой? – спросил Туанко. – Я ему кровью рыло намажу, чтобы не сердился.
Татьяна закричала на парня, обозвала нехристем, схватила с божницы икону. Гляди, говорит, какой Христос наш, молись ему, чтоб простил твои грехи, вольныя и невольныя.
– Прости вольныя и невольныя, большой бог, – сказал Туанко, кланяясь иконе.
Татьяна успокоилась и стала рассказывать им, как жил Христос в граде, Назарет именуемом, как пришел он в Иерусалим к фарисеям.
– Схватила его стража иерусалимская по навету Иудиному, повела его стража на мученичество. Распяли бога нашего, гвоздями железными приколотили к кресту.
Туанко слушал и сестре пересказывал по-своему, по-ултырски. Вета улыбалась.
– Ты чего ей такое мелешь! – накинулась Татьяна на парня. – Я про страсти господни толкую, а она хохочет!
Туанко и сам засмеялся.
– Большого бога нельзя гвоздями колотить, она думает.
Татьяна только руками всплеснула.
– Отстань ты от них, – сказал Кондратий жене. – Не майся зря! Поживут у нас, привыкнут!
Татьяна поставила икону на божницу и ушла в кут за печку, квашонку ставить. Стряпала, шептала молитвы.
Кондратий пересел с лавки за стол и сказал Вете, что выкуп старый Сюзь принял.
– Теперь ты моя дочь. Нывка моя. Понимаешь?
– Она понимает, большой отец, – сказал Туанко. – Устя ее научила по-вашему.
– А ты куда собрался на ночь глядя?
– Ветеля трясти. Рыбу принесу, большой отец.
Кондратий пошел с ним на омута. Все едино, надо где-то коротать ночь. В последнее время он плохо спал – тосковал об Ивашке. Сильно тосковал, но виду не показывал, не хотел зря Татьяну расстраивать.
Всю ночь они провозились с ветелями, зато ведра три доброй рыбы достали.
Татьяна уворот встретила, сказала, что пришли сыновья из лесу. Кондратий с утра заставил их семенную рожь сушить на ветру, а сам взялся дно подшивать к лукошку. Туанко не отходил от него, расспрашивал. Чудно парню казалось, что большой отец волчью шкуру подшивает к лукошку сыромятными ремнями.
– Будешь хозяином, – учил Кондратий парня, – доспей из волчьей шкуры решето, о тридцати дырах, и сей из него семена, и никто не попортит твоей нивы: ни гнус, ни птица. А если медведь начнет портить ниву, то возьми конскую голову, валяющуюся, и до солнышка, чтобы никто не видел тебя, ткни эту конскую голову зубами кверху среди поля на березовый кол.
– А где твоя гарь, большой отец? За речкой?
– Не по гари, парень, будем сеять нынче.
Кондратий рассказал ему, что на Руси у всякого хозяина три поля: на первом хозяин озимую рожь сеет, на втором – ярь, а третье поле под паром лежит, отдыхает.
– Сам видишь, с лесом мне воевать тяжело. У вас в ултыре людей много, старый Сюзь с десятиной леса за три дня справляется. На одну весну он лес рубит, на другую – лес попалит и сеет по гари. Короб высеет – шестьдесят коробов соберет. Хорошо, когда семья пятьдесят человек, большая – ултыр, по-вашему. А мне всякий раз приходится соседям кланяться, то деду твоему, то князю Юргану. Лес рублю весной – кланяюсь: помогите! Осенью срубленный лес по лядине растаскивать надо – опять кланяюсь. Семья-то моя невелика, сам видишь. Лет десять назад вырубил я две десятины леса за малинником, бревна во двор свозил, пни выкорчевал, спахал. Соху-то мою видел? Ею и пахал. В первый год рожь посеял, на другой – ячмень, а на третий год сеять не стал, пусть, думаю, отдохнет годков восемь земля, силы наберется… Ну, а нынче тот шутем за малинниками под рожь вспашем.
В избу вбежал Прохор.
– Чего ты? – спросил его Кондратий. – За рожь семенную боишься?
– Беда, тять! Орлай убит в нашем лесу…