Через Кордильеры - Ганзелка Иржи. Страница 34
Каждое утро он приносил для нас в укромный уголок большого сада при пансионе два столика и два стула и расставлял их в тени высоких эвкалиптов. И каждый вечер убирал из сада наш кочабамбский рабочий кабинет,
— Es bonito el dia, senor, verdad? — так всегда начинал он с нами утренний разговор, о котором размышлял целый день. — Сегодня чудесная погода, сеньор, не правда ли?
Сперва он стоял в нерешительности, боясь произнести свой вопрос. Разве здесь когда-нибудь разговаривали с маленьким Хосе?
— А много еще стран на свете, где люди не умеют читать и писать, как у нас? — вырвалось как-то у него во время одной из первых утренних бесед. Было видно, что ему крайне важно услышать ответ. Для него это всегда было важно.
— Да, Хосито, по всей Африке и в других местах мы видели много стран, где дети еще не имеют школ. Как и здесь, в Боливии.
— А кто правит в Африке, сеньор?
— В разных странах по-разному. В одних — англичане, в других — французы, бельгийцы, португальцы. Кое-где правят и испанцы, те самые, которые когда-то были хозяевами здесь, в Боливии, и в других странах Южной Америки…
— А почему там для индейцев не строят никаких школ?
— В Африке живут не индейцы, Хосито. Там живут арабы, многочисленные негритянские народы и разные другие люди. Приходи сегодня вечером, мы покажем тебе всякие картинки. На них ты увидишь и африканцев. А школ им там почти не строят потому, что их хозяева не хотят, чтобы дети много знали.
— А как в твоей стране, сеньор?
— Помнишь книгу с фотографиями Праги, которую мы показывали тебе вчера?
— Si, сеньор, я все время думаю о ней. Сегодня ночью мне снился ваш город.
— Так вот, Хосе, в Европе школы были очень давно, уже в то время, когда по Америке еще не ходили белые люди и когда в Куско еще восседал Инка. У нас в Праге университет был за сто пятьдесят лет до того, как Христофор Колумб открыл Америку… то есть открыл Европу Америке… одним словом, до того, как он приплыл сюда. А ты, Хосито, знаешь, что такое университет?
— Да, сеньор, это школа, где учатся всему.
— Правильно. Так вот, таких школ у нас много. И учатся у нас все дети: и мальчики и девочки. И в школу они ходят днем, а не так, как ты — после работы, по ночам. И им не приходится зарабатывать себе на школу. И родителям их ничего не нужно платить за них. И даже наоборот, те мальчики и девочки, которые живут победнее, каждый месяц получают от правительства деньги на жизнь и на то, чтобы учиться еще и в университете. Поэтому в нашей стране нет неграмотных. Знаешь, Хосито, кто такой неграмотный?
— Si, senor, uno que no sabe. — Кто ничего не знает… Хосе уже умеет читать и писать, хотя еще и медленно.
Не раз мы заставали его над книгой, сосредоточенного и размышляющего. Он использовал любую свободную от работы минутку, чтобы схватить книгу.
На следующий день он принес стулья и, уже не дожидаясь «приглашения», выпалил свой вопрос:
— А в вашей стране, сеньор, белые люди работают руками? Понимаешь, белые люди, и — на полях или в кухне, в мастерских, на дороге…
— Конечно, все работают. Почему тебе пришел в голову такой вопрос?
— Ведь здесь гринго только покупают и продают или же отдыхают. Они никогда не
работают в поле, это должны делать одни индейцы. А когда была война с Парагваем, они, говорят, даже воевать не пошли. Воевали только индейцы, а гринго сидели дома. Скажи мне, сеньор, в мире обязательно должны быть войны?
— Совсем не должны, Хосе, это…
— Так почему же они бывают?
— Потому что еще не все люди на свете достаточно умны. Они убивают других людей и сами не знают, за что,
— А кто им велит убивать этих людей?
— Другие люди; их мало, и они хитры. Они сами не воюют, но война им выгодна. Они не хотят работать, как ты или мы. Они хотят быть очень богатыми, чтобы властвовать над бедными. А так как им мало того, что они правят в своей собственной стране, они посылают солдат, чтобы те захватили для них часть другой страны.
— Сеньор, ты видел у нас гринго?
— Конечно, повсюду в Южной Америке. А почему ты спрашиваешь об этом?
— Потому, что их у нас очень много, они богатые и нас, индейцев, не любят. Один мальчик в школе говорил, что они посылали наших солдат в Чако против парагвайцев,
В ту войну погибло много боливийцев. А сегодня, говорят, никто не знает, за что они погибли. А в той вашей войне, сеньор, тоже погибло много людей?
— Очень много, Хосе, гораздо больше, чем в Чако. Знаешь, сколько людей живет во всей Боливии?
— Si, tres millones у pico, — Три миллиона и еще сколько-то.
— Это много людей, Хосе. В восемьдесят раз больше, чем живет в целой Кочабамбе. А Кочабамба — большой город. Теперь представь себе, что в последней войне погибло столько людей, сколько их во всей Боливии и еще десять раз по стольку.
— Этого не может быть, сеньор! Он покачал головой и умолк.
Немного погодя, как бы очнувшись, он поднял глаза и посмотрел на нас:
— Как же так, сеньор? Люди умеют делать столько прекрасных вещей — и вдруг стреляют друг в друга! Они убивают и даже не знают, кого и зачем! Я видел в кино города, разрушенные бомбами, и лагеря, где люди убивали и сжигали людей в печах. А гринго о нас говорят, что мы дикари…
На площади — революция
Четыре недели назад эта небольшая площадь выглядела совершенно иначе. Она была безлюдной и пустой, как окраинная улица. На наш вопрос, где можно найти пристанище, полицейский, стоящий на слабо освещенном углу улицы Сантиванья, пожал плечами. Пальмовые ветви, склонившиеся до самого тротуара, производили впечатление чего-то нереального, как это бывает, когда пробуждаешься от наркоза. Часы на башне пробили половину третьего.
Половина третьего ночи.
Мы засыпали за рулем, обессиленные дорогой из Оруро.
Совершенно иной вид имела эта небольшая площадь сегодня. Там, где 5 августа, в день боливийского национального праздника, торжественным маршем проходила армия и где висели государственные флаги, сегодня свистят пули.
Это началось нежданно-негаданно, без малейшего предупреждения. Еще не успели застрекотать наши пишущие машинки в укромном уголке сада, еще не допили своей утренней порции росы колибри, гирьками повисшие на колокольчиках цветов прямо у нас над головой, когда по склонам Кордильер, возвышающихся над Кочабамбой, разнеслось эхо пулеметных очередей.
Через кусты и клумбы бежит к нам маленький Хосе, словно за ним гонятся по пятам.
— Революция! На площади революция!
— Как так на площади?
— Ведь полицейская префектура-то на площади! Стреляют! Из пулеметов, винтовок…
И действительно, за высокими эвкалиптами раздавалась прерывистая трескотня выстрелов. Солнце начинало припекать, и на крутых склонах, высоко над городом, стал постепенно таять снег, нанесенный вчерашней бурей. И только а седловине между пиками четырехкилометровой Тунари в лучах августовского солнца сверкали алмазы вечного льда.
Мы едем в город. Перед каждым перекрестком шофер автобуса смотрит по сторонам; чем слышнее становятся выстрелы, тем менее решительно выбирает он дорогу. Потом вдруг роняет через плечо: