Бог войны и любви - Арсеньева Елена. Страница 48
— Да, русские проиграли нам при Бородине — кто спорит? От некоторых их соединений не осталось ни одного человека. Однако я видел, как целые русские полки лежали распростертые на окровавленной земле, и этим свидетельствовали, что они предпочли умереть, чем отступить хоть на шаг.
— Что и говорить! — нехотя согласился мрачного вида итальянец — Анжель и его прежде встречала и знала его имя — Гарофано. Он сидел возле костерка, разведенного меж двух камней, и медленно помешивал что-то вкусно пахнущее в котелке, однако больше увлечен был беседою, чем своим варевом, которое уже выкипало через край. — Что и говорить! Я видел места трех главных редутов — все там было взрыто ядрами, а кругом валялись клочья тех, кто защищал редут, и видел разбитые вдребезги лафеты пушек, а кругом — одни трупы, людей и лошадей. В некоторых местах битва была столь ожесточенной, что тела лежали нагроможденные кучами: и русские, и наши!
— Русских было больше, — упрямо буркнул Лелуп.
— Да, больше… — упрямо согласился тот, с веселым лицом, которое сейчас, однако, приобрело унылое выражение. — Трудно представить себе что-нибудь ужаснее главного редута. Казалось, целые взводы были разом скоплены на своей позиции и покрыты землей, взрытой бесчисленными ядрами. Тут же лежали канонеры, изрубленные около своих орудий… Погибшая почти целиком дивизия Лихачева словно бы и мертвая охраняла свой редут.
— Кто дал тебе право глумиться над останками наших славных воинов? — заорал Лелуп, подавшись в его сторону.
— Да уж, де ла Фонтейн, ты что-то не в меру полюбил русских… А ведь они наши враги! — подхватил еще чей-то голос.
«Вот какая, значит, его фамилия: де ла Фонтейн!» — почему-то обрадовалась Анжель, с особенным вниманием слушавшая этого человека. А тот между тем продолжал:
— Разве отдать должное храбрости врага — значит полюбить его? Брось, Лелуп! Мы не видели тебя ни при Бородине, ни при Шевардине… видели только в горящей Москве.
Лелуп оскалился по-волчьи, но только сплюнул, не решившись броситься на насмешника. Здесь было слишком много народу, и каждый мог бы назвать Лелупа «жидом» и «московским купцом». Тогда пришлось бы драться со всеми, а в блокгаузе было не меньше полусотни человек, и никто, знал Лелуп, никто не пожелал бы стать на его сторону — напротив, добавили бы тумаков, узнав, что бьют одного из старой гвардии императора. Поэтому он сделал вид, что не расслышал оскорбления, и отвернулся с деланным безразличием, размышляя, продаст ли ему здесь кто-нибудь съестного или придется доставать свой припас. Но и денег жаль, и хлеба да крупы… А ведь если доставать свое, то придется делиться со всеми, таков закон блокгауза! Лелуп, свирепо поцыкав зубом, принялся неприметно оглядывать соночевщиков, гадая, удастся ли потом, попозже, когда все утихомирятся, выторговать у кого-то из них золото, или драгоценности, или иные русские сувениры… или украсть. Хорошо бы пошарить в ранце и карманах этого краснобая де ла Фонтейна, который все не прекращает свою дурацкую болтовню.
— Народ русский сотворен из противоположностей поразительных! — разглагольствовал между тем Оливье, который и всегда-то любил пофилософствовать, а уж тем более когда на него были устремлены столь прекрасные синие глаза. — Да вы все это видели: сжечь собственную столицу, святыню, чтоб только не досталась врагу! Каждый из вас знает: подробности пожара в Москве способны были растрогать и каменное сердце. Поразительна сила духа, которую выказали русские. Хотя они столь воинственны, что геройские подвиги их не больно-то удивляют. Они храбрее испанцев!
— Ну, это уж ты лишка хватил, — проворчал какой-то бургундец, чье происхождение и любимое занятие с легкостью можно было бы определить по красному носу и набрякшим щекам. Впрочем… впрочем, не исключено, что и нос, и щеки его просто-напросто обморожены и никакой он был не бургундец. — Баски грызли нас зубами за свои горы, за свои оливы и маслины! Трупы наших товарищей, побывавших в их руках, выглядели в точности так, как если бы прошли все семь кругов ада и были извергнуты из преисподней на устрашение живым!
— Я говорю о мужестве, а не о жестокости, — возразил де ла Фонтейн. — В народе этом есть что-то исполинское, обычными мерами не измеримое. Один умный человек сказал, что Россия похожа на шекспировские пьесы, где все величественно, что не ошибочно, и все ошибочно, что не величественно.
— Я не знаю, что это за штука такая — шекспировские пьесы, но думаю, ты просто предатель, если так хвалишь тех, кто довел нас до такого состояния! — взревел Лелуп, потрясая своими шубами, из-под которых виднелись обрывки уланского мундира.
Он двинулся было на де ла Фонтейна, однако Гарофано, вернувшийся к своей стряпне, проворно плеснул на руку Лелупу из поварешки и, когда тот, ошеломленный болью, замер, вытаращив глаза, с сожалением в голосе сказал:
— Хоть и зол ты, а глуп! Легче ли было бы тебе, ежели б тебя довели до такого состояния, — он так похоже передразнил рычание Лелупа, что все вокруг прыснули, — слабаки и ничтожества?! Коли так, ты и сам выглядел бы ничтожеством. А быть побежденным могучим противником как бы и не столь стыдно.
Лелуп озирался, злобно оскалившись. Ему хотелось опрокинуть на голову Гарофано его котелок со всем содержимым. А затем полить его маслом и швырнуть живьем в костер, чтобы потом раскуривать от него свою трубку… как в Богородске, где по одному только подозрению, что убиты там пять французов, арестовали пятерых русских. Лелуп тогда сам вызвался принимать участие в экзекуции: двое были расстреляны, двое повешены за ноги, а пятый сожжен… От того костра Лелуп напоказ раскуривал трубку свою, распевая: «Ga ira!» [62] Но это было давно, еще летом, а теперь — зима, в роли победителей и побежденных играют другие актеры, те, кто прежде глядел на Лелупа с завистью, они теперь готовы плевать ему в лицо… Да и масла нет — полить Гарофано, как и табаку в трубке, раскурить-то нечего! Потому Лелуп счел за благо пока смолчать, но непременно расквитаться при случае и с негодяем Гарофано, и с де ла Фонтейном, чья болтовня не смолкала, хотя кое-кто уже спал. Вот и Анжель лежит с закрытыми глазами, и ее уморил глупый трепач. Лелуп приободрился, знать, почудилось ему, что Анжель смотрела на этого бездельника с интересом. Ну, коли так, пусть спит. Лучше уж ей спать, чем видеть непривычное смирение своего хозяина. Лелуп испытывал даже что-то похожее на благодарность к Анжель, которая так вовремя уснула. Да он и сам устал нынче, даже есть расхотелось. Может быть, потом, позднее, когда все уснут, он утолит свои аппетиты, а пока — спать, спать!
Лелуп расстелил плащ, шубу и уже улегся было рядом с Анжель, как вдруг, бросив последний, свирепый взгляд на де ла Фонтейна, увидел в его руках нечто такое, от чего в горле тотчас пересохло, а разум воистину помутился, ибо он увидел карты…
Карты!
Анжель вовсе не спала. Она закрыла глаза, испытывая неизъяснимое блаженство от слов де ла Фонтейна. То, что он говорил о русских вообще, в ее восприятии относилось только к одному человеку. Это о?н был создан из противоположностей поразительных. Это о?н был враз нежен и воинствен, это о?н выказывал поразительную силу духа! Снова и снова всплывали в ее памяти сладостные и незабываемые картины: их объятия, их поцелуй, его глаза и улыбка… Но потом явились другие картины, от которых больно защемило сердце: смуглая, дикая красота Варвары, ее черные, присыпанные снегом волосы, к которым он благоговейно прикоснулся губами, — и его изорванное пулями тело, отброшенное к яблоне и медленно сползающее на землю…
Боль уколола сердце так, что Анжель вскинулась и села. «Забудь, забудь, забудь!» — мысленно твердила она как заклинание, часто дыша и смаргивая с ресниц слезу.
Она огляделась затуманенными глазами и с изумлением обнаружила, что Лелуп не сидит сейчас, как цепной пес, возле нее, а сгорбился за шатким столом, где напротив него поигрывает истрепанной колодою карт тот самый де ла Фонтейн. Там что-то происходило, а поскольку в свинцовой скуке блокгаузных вечеров веселила всякая безделица, то и не удивительно, что все, кто не спал, стояли теперь у стола.
62
«Да, будет так!» — песня восставших во время французской революции.