Моцарт - Брион Марсель. Страница 42

С Семирамидой и Корой было покончено, как и со многими другими начатыми и в силу обстоятельств не законченными проектами Моцарта. Поскольку барон Дальберг медлил с гарантиями, которых требовал композитор, тот упаковал текст дуодрамы и уже сочиненные части и отправился в Зальцбург. Епископ Кайзерсхеймский предоставил ему возможность ехать с комфортом и бесплатно, в хорошем экипаже. Вольфганг принял предложение этого прелата — любителя музыки, который был намерен задержать его при себе на несколько дней в своем епископальном городе, с тем чтобы проводить его потом до Мюнхена. Вольфганг получил возможность увидеться со своей дорогой Алоизией и рассказать ей о новых распоряжениях отца в отношении будущего.

С легким сердцем и сгорая от нетерпения, Вольфганг поднялся в дорожную берлину епископа. Несколько дней, проведенных в Кайзерсхеймском монастыре, были не так уж неприятны, если не считать некоторого неудобства, причиняемого небольшой армией, которую держал епископ: Бог знает почему она была ужасно докучливой и шумной. «По ночам я все время слышу крики: «Кто идет?», на что каждый раз осторожно отвечаю: «Все в порядке!» Наконец 24 декабря он выехал в Мюнхен, по-прежнему в экипаже свиты достойного прелата, иначе говоря, в обществе брата Антона, келаря Даниэля и секретаря.

Естественно, первый визит Вольфганга был нанесен Веберам. Он ожидал, что они встретят его восторженно и предложат остановиться у них. Когда он явился к ним, в гостиной была многочисленная компания, и ему сразу показалось, что атмосфера больше не была столь простой и сердечной, как обычно. Алоизия была элегантно одета, какой-то мужчина разговаривал с нею, придвинувшись вплотную. Когда Вольфганг рассказал, что ехал с епископом Кайзерсхеймским, она насмешливо спросила, не нанял ли тот его камердинером; в этом случае на нем должна быть красивая красная ливрея, которая ему, несомненно, очень бы пошла. Этот выпад вызвал смех присутствовавших. Моцарт подавил гнев и вручил Алоизии сочиненную для нее арию, которую он хотел бы послушать в ее исполнении. Это была прелестная Popoli di Tessaglia (KV 316), одна из самых драматичных и удачных арий Моцарта. «Из всех моих сочинений, — писал он юной певице полгода назад, — это лучшая сцена, которую я когда-либо написал».

Он сочинил эту пьесу в Париже, думая о ней, и несколько раз переделывал ее, мечтая о том, как прекрасный голос Алоизии воспроизведет эти могучие благородные звуки. Девушка приняла свиток и, даже не развязав ленту, положила его на клавир. В этом доме, когда-то таком дружелюбном и гостеприимном, Моцарт не нашел более ничего, кроме безразличия, насмешки, даже враждебности; все задавались одним вопросом — какими глазами новый друг Алоизии посмотрит на возвращение этого, когда-то обласканного, воздыхателя.

Остро чувствовавший атмосферу, будь она насыщена симпатией или же недружелюбием, Вольфганг понял, что дня него не осталось больше места ни в доме Веберов, ни в сердце Алоизии. Охваченный болью и гневом, словно желая завершить оглушительным водопадом звуков сцену разрыва, он уселся за клавир и, взяв для начала несколько мощных аккордов, сыграл какую-то пошло-вульгарную народную песенку, почти непристойную, такую неожиданную и прозвучавшую так некстати, что все присутствовавшие в испуге переглянулись. Закончив игру, музыкант поднялся, опустил крышку инструмента и с общим поклоном без единого слова вышел.

Это было Рождество. Заснеженные улицы дышали радостью и всеобщим весельем. Охваченный чувством одиночества, Вольфганг вернулся в дом Каннабихов, которые, увидев выражение отчаяния на его лице, засыпали его вопросами, и заперся в своей комнате. На следующий день он съехал от них и устроился в доме флейтиста Бекке. Его так терзала боль, что он оставался в состоянии прострации четыре дня, не в силах даже написать отцу. Когда 29 декабря он уселся за стол, из-под его пера вышла очень короткая сбивчивая записка. Он сообщал, что живет якобы у Веберов, но просил отца писать ему по адресу Бекке. Обостренное страданием чувство стыда и обиды не позволяло ему быть откровенным. Он надеялся, что отец догадается о том, о чем он не решился ему написать. Может быть, позднее… «Я обо всем вам расскажу, когда дождусь счастья видеть вас снова, потому что сегодня я могу только плакать. Видно, слишком уж чувствительное у меня сердце…»

Теперь для него не могло быть и речи о том, чтобы продлить пребывание в Мюнхене. Слишком мучительно жестоко страдать в городе, в котором он надеялся быть счастливым. Он спешил вернуться в родной дом, к сладким воспоминаниям детства, к отцу, к сестре, к кухарке Терезе, которая пекла ему такие вкусные пирожные, к собаке Пимперлю и канарейкам… Не в силах выносить одиночества, но избегая теперь всех гостиных, где мог бы встретиться с Веберами, Вольфганг вплотную занялся деловыми переговорами. Он предложил княгине, супруге курфюрста, собрание своих сонат, наконец-то полученное из Парижа, несмотря на проволочку Гримма; Ее Высочество очень тепло его поблагодарила и сделала ему прелестный подарок. Больше и речи не было о получении постоянного места в княжеской резиденции: такое желанное место — и теперь?.. Тихой гаванью был Зальцбург, хотя за образом любимого города вставала угрожающая фигура архиепископа. Однако Моцарт направил просьбу, изложенную в самых уважительных и сугубо протокольных выражениях, о формальном назначении его постоянным органистом, каким он фактически и был после смерти Гаэтана Адльгассера. Нужно было также, чтобы был подписан декрет о его назначении. И, ублажая отца, он почтительно склоняется перед «Его Преосвященством, благо-Роднейшим и достойнейшим Князем Священной Римской Империи и Монархом страны», заверяя его в своей полной покорности.

На письмо отца, предостерегавшего его от опасности оказаться вынужденным жениться на одной из девиц, с которыми флиртовал, Вольфганг отвечает, что если бы он был вынужден жениться на всех тех, за кем ухаживал, у него теперь было бы больше двух сотен жен, что, разумеется, пока еще далеко до донжуановских тысячи и трех «только в Испании…», но и это уже неплохо для двадцатидвухлетнего юноши! Разрешение любовной проблемы в применении к Моцарту представляется довольно сложным: в нем нет ровно ничего от Дон Жуана в том смысле, с каким связывают это имя, то есть ничего от соблазнителя, постоянно добивающегося все новых и новых побед; для которого имеет значение только сам факт победы. Этот упорный поиск, беспокойный, почти болезненно интенсивный, которым неотступно обуреваем Дон Жуан, представляет собою одну из самых значительных черт мужчины XVIII века. Это преследование единственного среди множества придает его мучительной неудовлетворенности одновременно оттенок благородства и драмы. Сам Казанова, один из донжуанов того времени, — всего лишь жуир, использующий любую возможность; женщины, девушки, девочки, монахини, гермафродиты, кастраты… все годится для удовлетворения его любопытства. Казанова — дегустатор, охотно пробующий на вкус экзотические блюда и наделенный хорошим аппетитом, он утоляет свой голод, пользуясь случайными встречами. В его Мемуарах нет никаких следов ни меланхолии, ни тревоги. Но представьте себе, какими могли бы быть мемуары Дон Жуана! Не с точки зрения разнообразия «авантюрных приключений», ибо в гораздо большей мере то была бы совершенно необычная трагическая исповедь, особенно в самом конце. Жандарм де Бевот в своем эссе о Легенде Дон Жуана очень тонко подмечает разницу между Дон Жуаном и Казановой, например, когда пишет, что Дон Жуан «не только вульгарный искатель любовных приключений. Он также защитник законов природы и прав отдельных людей от законов государства и церкви. Распутник, подчиняющийся своим инстинктам, которого в народе называют грубым, но многозначительным словом «бабник», это не весь Дон Жуан, а всего лишь сластолюбец». Настоящий Дон Жуан — это голодающий, который страдает от неудовлетворимости своего аппетита, сидя перед роскошно накрытым столом, требуя, чтобы на этом столе без конца появлялись все новые и новые блюда.