Три товарища - Ремарк Эрих Мария. Страница 27
— Уйдем сейчас же, — сказал я Пат. — Я знаю эту песню. В ней несколько куплетов, и текст чем дальше, тем красочней. Прочь отсюда!
Мы снова были в городе, с автомобильными гудками и шорохом шин. Но он оставался заколдованным. Туман превратил автобусы в больших сказочных животных, автомобиля — в крадущихся кошек с горящими глазами, а витрины магазинов — в пестрые пещеры, полные соблазнов. Мы прошли по улице вдоль кладбища и пересекли площадь луна-парка. В мглистом воздухе карусели вырисовывалась, как башни, пенящиеся блеском и музыкой, чертово колесо кипело в пурпуровом зареве, в золоте и хохоте, а лабиринт переливался синими огнями.
— Благословенный лабиринт! — сказал я. — Почему? — спросила Пат. — Мы были там вдвоем. Она кивнула: — Мне кажется, что это было бесконечно давно. — Войдем туда еще разок? — Нет, — сказал я. — Уже поздно. Хочешь что-нибудь выпить? Она покачала головой. Как она была прекрасна! Туман, словно легкий аромат, делал ее еще более очаровательной. — А ты не устала? — спросил я. — Нет, еще не устала. Мы подошли к павильону с кольцами и крючками. Перед ним висели фонари, излучавшие резкий карбидный свет. Пат посмотрела на меня.
— Нет, — сказал я. — Сегодня не буду бросать колец. Ни одного не брошу. Даже если бы мог выиграть винный погреб самого Александра Македонского.
Мы пошли дальше через площадь и парк.
— Где-то здесь должна быть сирень, — сказала Пат.
— Да, запах слышен. Совсем отчетливо. Правда?
— Видно, уже распустилась, — ответила она. — Ее запах разлился по всему городу.
Мне захотелось найти пустую скамью, и я осторожно посмотрел по сторонам. Но то ли из-за сирени, или потому что был воскресный день, или нам просто не везло, — я ничего не нашел. На всех скамейках сидели пары. Я посмотрел на часы. Уже было больше двенадцати.
— Пойдем, — сказал я. — Пойдем ко мне, там мы будем одни.
Она не ответила, но мы пошли обратно. На кладбище мы увидели неожиданное зрелище. Армия спасения подтянула резервы. Теперь хор стоял в четыре шеренги, и в нем были не только сестры, но еще и братья в форменных мундирах. Вместо резкого двухголосья пение шло уже на четыре голоса, и хор звучал как орган. В темпе вальса над могильными плитами неслось: "О мой небесный Иерусалим…"
От оппозиции ничего не осталось. Она была сметена.
Директор моей гимназии частенько говаривал: "Упорство и прилежание лучше, чем беспутство и гений…"
Я открыл дверь. Помедлив немного, включил свет. Отвратительный желтый зев коридора кишкой протянулся перед нами.
— Закрой глаза, — тихо сказал я, — это зрелище для закаленных.
Я подхватил ее на руки и медленно, обычным шагом, словно я был один, пошел по коридору мимо чемоданов и газовых плиток к своей двери.
— Жутко, правда? — растерянно спросил я и уставился на плюшевый гарнитур, расставленный в комнате. Да, теперь мне явно не хватало парчовых кресел фрау Залевски, ковра, лампы Хассе… — Совсем не так жутко, — сказала Пат.
— Всё-таки жутко! — ответил я и подошел к окну. — Зато вид отсюда красивый. Может, подвинем кресла к окну?
Пат ходила по комнате:
— Совсем недурно. Главное, здесь удивительно тепло.
— Ты мерзнешь?
— Я люблю, когда тепло, — поеживаясь, сказала она. — Не люблю холод и дождь. К тому же, это мне вредно.
— Боже праведный… а мы просидели столько времени на улице в тумане…
— Тем приятнее сейчас здесь…
Она потянулась и снова заходила по комнате крупными шагами. Движения ее были очень красивы. Я почувствовал какую-то неловкость и быстро осмотрелся. К счастью, беспорядок был невелик. Ногой я задвинул свои потрепанные комнатные туфли под кровать.
Пат подошла к шкафу и посмотрела наверх. Там стоял старый чемодан — подарок Ленца. На нем была масса пестрых наклеек — свидетельства экзотических путешествий моего друга.
— "Рио-де-Жанейро! — прочитала она. — Манаос… Сантъяго, Буэнос-Айрес… Лас Пальмас…"
Она отодвинула чемодан назад и подошла ко мне:
— И ты уже успел побывать во всех этих местах?
Я что-то пробормотал. Она взяла меня под руку.
— Расскажи мне об этом, расскажи обо всех этих городах. Как должно быть чудесно путешествовать так далеко…
Я смотрел на нее. Она стояла передо мной, красивая, молодая, полная ожидания, мотылек, по счастливой случайности залетевший ко мне в мою старую, убогую комнату, в мою пустую, бессмысленную жизнь… ко мне и всё-таки не ко мне: достаточно слабого дуновения — и он расправит крылышки и улетит… Пусть меня ругают, пусть стыдят, но я не мог, не мог сказать «нет», сказать, что никогда не бывал там… тогда я этого не мог…
Мы стояли у окна, туман льнул к стеклам, густел около них, и я почувствовал там, за туманом, притаилось мое прошлое, молчаливое и невидимое… Дни ужаса и холодной испарины, пустота, грязь клочья зачумленного бытия, беспомощность, расточительная трата сил, бесцельно уходящая жизнь, — но здесь, в тени передо мной, ошеломляюще близко, ее тихое дыхание, ее непостижимое присутствие и тепло, ее ясная жизнь, — я должен был это удержать, завоевать…
— Рио… — сказал я. — Рио-де-Жанейро — порт как сказка. Семью дугами вписывается море в бухту, и белый сверкающий город поднимается над нею…
Я начал рассказывать о знойных городах и бесконечных равнинах, о мутных, илистых водах рек, о мерцающих островах и о крокодилах, о лесах, пожирающих дороги, о ночном рыке ягуаров, когда речной пароход скользит в темноте сквозь удушливую теплынь, сквозь ароматы ванильных лиан и орхидей, сквозь запахи разложения, — всё это я слышал от Ленца, но теперь я почти не сомневался, что и вправду был там, — так причудливо сменились воспоминания с томлением по всему этому, с желанием привнести в невесомую и мрачную путаницу моей жизни хоть немного блеска, чтобы не потерять это необъяснимо красивое лицо, эту внезапно вспыхнувшую надежду, это осчастливившее меня цветение… Что стоил я сам по себе рядом с этим?.. Потом, когда-нибудь, всё объясню, потом, когда стану лучше, когда всё будет прочнее… потом… только не теперь… "Манаос… — говорил я, — Буэнос-Айрес…" — И каждое слово звучало как мольба, как заклинание.
Ночь. На улице начался дождь. Капли падали мягко и нежно, не так, как месяц назад, когда они шумно ударялись о голые ветви лип; теперь они тихо шуршали, стекая вниз по молодой податливой листве, мистическое празднество, таинственней ток капель к корням, от которых они поднимутся снова вверх и превратятся в листья, томящиеся весенними ночами по дождю.
Стало тихо. Уличный шум смолк. Над тротуаром метался свет одинокого фонаря. Нежные листья деревьев, освещенные снизу, казались почти белыми, почти прозрачными, а кроны были как мерцающие светлые паруса.
— Слышишь, Пат? Дождь…
— Да…
Она лежала рядом со мной. Бледное лицо и темные волосы на белой подушке. Одно плечо приподнялось. Оно доблескивало, как матовая бронза. На руку падала узкая полоска света. — Посмотри… — сказала она, поднося ладони к лучу.
— Это от фонаря на улице, — сказал я.
Она привстала. Теперь осветилось и ее лицо. Свет сбегал по плечам и груди, желтый как пламя восковой свечи; он менялся, тона сливались, становились оранжевыми; а потом замелькали синие круги, и вдруг над ее головой ореолом всплыло теплое красное сияние. Оно скользнуло вверх и медленно поползло по потолку.
— Это реклама на улице.
— Видишь, как прекрасна твоя комната.
— Прекрасна, потому что ты здесь. Она никогда ужа не будет такой, как прежде… потому что ты была здесь, Овеянная бледно-синим светом, она стояла на коленях в постели.
— Но… — сказала она, — я ведь еще часто буду приходить сюда… Часто…
Я лежал не шевелясь и смотрел на нее. Расслабленный, умиротворенный и очень счастливый, я видел всё как сквозь мягкий, ясный сон.