Три товарища - Ремарк Эрих Мария. Страница 5
Я сунул записку под стопку книг. Позвонить? Пожалуй… А пожалуй, не стоит. Ведь на следующий день всё выглядит совсем по-другому, не так, как представлялось накануне вечером. В конце концов я был вполне удовлетворен своим положением. Последние годы моей жизни были достаточно суматошливыми. „Только не принимать ничего близко к сердцу, — говорил Кестер. — Ведь то, что примешь, хочешь удержать. А удержать нельзя ничего“.
В это мгновенье в соседней комнате начался обычный воскресный утренний скандал. Я искал шляпу, которую, видимо, забыл где-то накануне вечером, и поневоле некоторое время прислушивался. Там неистово нападали друг на друга супруги Хассе. Они уже пять лет жили здесь в маленькой комнате. Это были неплохие люди. Если бы у них была трехкомнатная квартира с кухней, в которой жена хозяйничала бы, да к тому же был бы еще и ребенок, их брак, вероятно, был бы счастливым. Но на квартиру нужны деньги. И кто может себе позволить иметь ребенка в такое беспокойное время. Вот они и теснились вдвоем; жена стала истеричной, а муж всё время жил в постоянном страхе. Он боялся потерять работу, для него это был бы конец. Хассе было сорок пять лет. Окажись он безработным, никто не дал бы ему нового места, а это означало беспросветную нужду. Раньше люди опускались постепенно, и всегда еще могла найтись возможность вновь подняться, теперь за каждым увольнением зияла пропасть вечной безработицы.
Я хотел было тихо уйти, но раздался стук, и, спотыкаясь, вошел Хассе. Он свалился на стул:
— Я этого больше не вынесу.
Он был по сути добрый человек, с покатыми плечами и маленькими усиками. Скромный, добросовестный служащий. Но именно таким теперь приходилось особенно трудно. Да, пожалуй, таким всегда приходится труднее всех. Скромность и добросовестность вознаграждаются только в романах. В жизни их используют, а потом отшвыривают в сторону.
Хассе поднял руки:
— Подумайте только, опять у нас уволили двоих. Следующий на очереди я, вот увидите, я!
В таком страхе он жил постоянно от первого числа одного месяца до первого числа другого. Я налил ему рюмку водки. Он дрожал всем телом. В один прекрасный день он свалится, — это было очевидно. Больше он уже ни о чем не мог говорить.
— И всё время эти упреки… — прошептал он. Вероятно, жена упрекала его в том, что он испортил ей жизнь. Это была женщина сорока двух лет, несколько рыхлая, отцветшая, но, разумеется, не так опустившаяся, как муж. Ее угнетал страх приближающейся старости. Вмешиваться было бесцельно.
— Послушайте, Хассе, — сказал я. — Оставайтесь у меня сколько хотите. Мне нужно уйти. В платяном шкафу стоит коньяк, может быть он вам больше понравится. Вот ром. Вот газеты. А потом, знаете что? Уйдите вечером с женой из этого логова. Ну, сходите хотя бы в кино. Это обойдется вам не дороже, чем два часа в кафе. Но зато больше удовольствия. Сегодня главное: уметь забывать! И не раздумывать! — Я похлопал его по плечу, испытывая что-то вроде угрызения совести. Впрочем, кино всегда годится. Там каждый может помечтать.
Дверь в соседнюю комнату была распахнута. Слышались рыдания жены. Я пошел по коридору. Следующая дверь была приоткрыта. Там подслушивали. Оттуда струился густой запах косметики. Это была комната Эрны Бениг — личной секретарши. Она одевалась слишком элегантно для своего жалованья, но один раз в неделю шеф диктовал ей до утра. И тогда на следующий день у нее бывало очень плохое настроение. Зато каждый вечер она ходила на танцы. Она говорила, что если не танцевать, то и жить не захочется. У нее было двое друзей. Один любил ее и приносил ей цветы. Другого любила она и давала ему деньги.
Рядом с ней жил ротмистр граф Орлов — русский эмигрант, кельнер, статист на киносъемках, наемный партнер для танцев, франт с седыми висками. Он замечательно играл на гитаре. Каждый вечер он молился Казанской божьей матери, выпрашивая должность метрдотеля в гостинице средней руки. А когда напивался, становился слезлив. Следующая дверь — комната фрау Бендер, медицинской сестры в приюте для грудных детей. Ей было пятьдесят лет. Муж погиб на войне. Двое детей умерли в 1918 году от голода. У нее была пестрая кошка. Единственное ее достояние.
Рядом с ней — Мюллер, казначей на пенсии. Секретарь союза филателистов. Живая коллекция марок, и ничего больше. Счастливый человек.
В последнюю дверь я постучал.
— Ну, Георг, — спросил я, — всё еще ничего нового?
Георг Блок покачал головой. Он был студентом второго курса. Для того чтобы прослушать два курса, он два года работал на руднике. Но деньги, которые скопил тогда, были почти полностью израсходованы, оставалось еще месяца на два. Вернуться на рудник он не мог — теперь там было слишком много безработных горняков. Он тщетно пытался получить хоть какую-нибудь работу. В течение одной недели он распространял рекламные листовки фабрики маргарина. Но фабрика обанкротилась. Вскоре он стал разносчиком газет и облегченно вздохнул. Но три дня спустя на рассвете его остановили два парня в форменных фуражках, отняли газеты, изорвали их и заявили, чтобы он не смел больше покушаться на чужую работу, к которой не имеет отношения. У них достаточно своих безработных. Всё же на следующее утро он вышел опять, хотя ему пришлось оплатить изорванные газеты. Его сшиб какой-то велосипедист. Газеты полетели в грязь. Это обошлось ему еще в две марки. Он пошел в третий раз и вернулся в изорванном костюме и с разбитым лицом. Тогда он сдался. Отчаявшись, Георг сидел теперь целыми днями в своей комнате и зубрил как сумасшедший, словно это имело какой-то смысл. Ел он один раз в день. А между тем было совершенно безразлично — закончит он курс или нет. Даже сдав экзамены, он мог рассчитывать на работу не раньше, чем через десять лет.
Я сунул ему пачку сигарет:
— Плюнь ты на это дело, Георг. Я тоже плюнул в свое время. Ведь сможешь потом, когда захочешь, начать снова.
Он покачал головой:
— Нет, после рудника я убедился: если не заниматься каждый день, то полностью выбиваешься из колеи; нет, во второй раз мне уж не осилить.
Я смотрел на бледное лицо с торчащими ушами, близорукие глаза, щуплую фигуру с впалой грудью. Эх, проклятье!
— Ну, будь здоров, Джорджи. — Я вспомнил: родителей у него уж тоже нет.
Кухня. На стенке чучело — голова дикого кабана, — наследство, оставленное покойным Залевски. Рядом в прихожей телефон. Полумрак. Пахнет газом и плохим жиром. Входная дверь со множеством визитных карточек у звонка. Среди них и моя
— „Роберт Локамп, студент философии. Два долгих звонка“. Она пожелтела и загрязнилась. Студент философии… Видите ли каков! Давно это было. Я спустился по лестнице в кафе „Интернационалы““
Кафе представляло собой большой, темный, прокуренный, длинный, как кишка, зал со множеством боковых комнат. Впереди, возле стойки, стояло пианино. Оно было расстроенно, несколько струн лопнуло, и на многих клавишах недоставало костяных пластинок; но я любил этот славный заслуженный музыкальный ящик. Целый год моей жизни был связан с ним, когда я работал здесь тапером. В боковых комнатах кафе проводили свои собрания торговцы скотом; иногда там собирались владельцы каруселей и балаганов. У входа в зал сидели проститутки.
В кафе было пусто. Один лишь плоскостопии кельнер Алоис стоял у стойки. Он спросил:
— Как обычно?
Я кивнул. Он принес мне стакан портвейна пополам с ромом. Я сел к столику и, ни о чем не думая, уставился в пространство. В окно падал косой луч солнца. Он освещал бутылки на полках. Шерри-бренди сверкало как рубин.
Алоис полоскал стаканы. Хозяйская кошка сидела на пианино и мурлыкала. Я медленно выкурил сигарету. Здешний воздух нагонял сонливость. Своеобразный голос был вчера у этой девушки. Низкий, чуть резкий, почти хриплый и всё же ласковый.
— Дай-ка мне посмотреть журналы, Алоис, — сказал я.
Скрипнула дверь. Вошла Роза, кладбищенская проститутка, по прозвищу „Железная кобыла“. Ее прозвали так за исключительную выносливость. Роза попросила чашку шоколада. Это она позволяла себе каждое воскресное утро; потом она отправлялась в Бургдорф навестить своего ребенка.