Гений пустого места - Устинова Татьяна Витальевна. Страница 7

Лавровский все еще продолжал бормотать что-то оправдательное, такое, что, по его мнению, могло бы убедить Хохлова, будто живет он правильно и «должна же у него быть в жизни радость», и Хохлову стало его жалко и стыдно за себя и за свой морализаторский тон.

В конце концов, что он сам знает о жизни?! Ничего. Ровным счетом ничего. Ну, знает, как деньги заработать, да и то так, в известных пределах, а больше… что же?..

– Дим, ты меня того, – перебил он маявшегося Лавровского, кинул в снег сигарету и наступил на нее. Огонек потух. – Ты меня извини, вот чего. Понесло меня тебя учить, а это все… ерунда.

– Да, но ты меня… не осуждаешь?

– Да кто я такой, чтобы тебя осуждать?!

– Значит, все-таки осуждаешь?

Тут Хохлов опять обозлился, хотя только что решил было проявить христианскую терпимость.

– Да какая тебе разница, осуждаю, не осуждаю?! Ты живи, как тебе надо, а я-то при чем?!

Он обошел свою машину, слегка присыпанную снегом, размахнулся и метнул мешок в мусорный контейнер, как в баскетбольную корзину. Зачем-то отряхнул перчатки, похлопав в ладоши, и полез в машину.

Лавровский метать не стал, подошел поближе и опустил пакеты культурно.

– Ну, бывай, Дим! – Промерзшее сиденье через джинсы обожгло хохловский зад, можно сказать, насквозь пронзило!

И кто это любит русскую зиму, мать ее так и эдак?! Кто это ждет не дождется первого снега, первого морозца, зимних забав, катания на санях и тройках?! В машину сесть невозможно, ибо процедура эта все время напоминает душераздирающую сцену замерзания во льдах из кинофильма «Красная палатка». Ехать тоже почти невозможно, ибо купленные за бешеные деньги иностранные «реактивы» превращают дорогу в потоки жидкой и скользкой грязи, которая летит в стекла и виснет пудовыми наростами на бамперах. Ходить тоже никак нельзя, потому что Москва, как всем известно, порт пяти морей, еще по совместительству является розой всех ветров, и сырой, промозглый, подлый ветер пробирает до коренных зубов, которые тут же начинают стучать так, что из них выпадают все пломбы. Да и скользко ужасно, как же ходить-то?.. «Реактивы» летят на куртки и ботинки, и ничем их потом не возьмешь, ни стиркой, ни химчисткой, под ногами лед, с крыш течет, в лицо ветер, в транспорте давка гораздо плотнее летней, потому что из-за толстенных зимних одежд люди сильно прибавляют в объеме. Вот уж зимушка-зима, белая береза под моим окном, кто тут у нас последний в очереди на зимние забавы и катания на тройках?!

– Мить, если Светка будет спрашивать, так ты ей скажи, что я… с тобой заговорился, ну и… не сразу домой вернулся.

– Ладно.

– Мить, и если чего узнаешь про Кузю, сообщи мне! Меня Светка поедом съест, если у него деньги заведутся, а у нас нет!..

– Ладно.

– И если…

– Все, я поехал, – объявил Хохлов. – Бывай. И на работу завтра не опаздывай, понял?

– Иди ты на фиг.

Хохлов захлопнул дверцу и потихонечку тронул машину.

В заледеневшем зеркале заднего вида маячил силуэт Лавровского с трубкой, прижатой к уху. Уж дозвонился, наверно. Щебечет.

Хохлов вырулил на пустынную улицу, под тот же самый школьный фонарь, и некоторое время постоял в раздумье, куда повернуть. Направо поедешь – к дому и Галчонку приедешь; налево поедешь – к Родионовне попадешь.

Что лучше? Галчонок в страданиях или Родионовна с Кузей в любви?

А-а, наплевать на все!.. И он решительно повернул налево, в сторону центральной площади их крохотного городишки, который долго боролся за почетное звание «Наукоград», получил его, и по этому поводу на площади поставили несколько круглых фонарей, долженствующих придать новоиспеченному «наукограду» весьма европейский и даже щегольской вид.

Некоторое время местные подростки сидели под фонарями на корточках, курили и шикарно матерились, девчонки сладко и обморочно повизгивали, а потом фонари им надоели, и они их побили. Остался единственный, рядом с памятником.

В советские времена «наукоград» отличался известным фрондерством, как все такого рода городишки, где были собраны научные институты и высокотехнологичные предприятия. В Дом культуры наезжали опальный музыкант Ростропович, опальный художник Глазунов и опальный певец Высоцкий. Позднее были замечены Макаревич и Гребенщиков и еще группа «Крематорий» на заднем плане. Из-за фрондерства ученых памятника Ленину на центральной площади не было, а возвышался памятник Циолковскому. Калужский мыслитель на постаменте был представлен исполином в сюртуке и каменных ботинках не по росту. К ботинкам скульптор приделал миниатюрную космическую ракету, какими их рисуют в детском саду ко Дню космонавтики, и казалось, что исполин собирается раздавить ракету, как мелкую букашку. Студенты Института общей и прикладной физики, где учились Хохлов и его компания, соблюдая традиции, в день выпускных экзаменов лезли на постамент и водружали на голову исполинского Константина Эдуардовича бумажный цилиндр. Милиция, тоже соблюдая традиции, делала вид, что пытается всех хулиганов переловить и посадить в «обезьянник», и хулиганы натурально боялись и прятались в ближайших подворотнях.

Целая жизнь прошла с тех пор, как Димон Пилюгин, стоя на плечах у Хохлова, пытался дотянуться до головы Циолковского, и Кузя снизу тревожно гудел, что их сейчас всех заметут и нервически оглядывался по сторонам, а Лавровский стоял на атасе на повороте с улицы Маяковского, потому что всем доподлинно было известно, что менты приедут именно с той стороны. Наверное, лет через пять Хохлов, проезжая по площади Циолковского, вдруг сообразил, что на улице Маяковского одностороннее движение, и менты должны были нагрянуть ровно с противоположной стороны, как тогда и нагрянули!..

Арина жила в старом сталинском доме, выходящем окнами в аккурат на макушку памятника, и Хохлов, когда помогал ей зубрить билеты по химии, видел в окошке, как голуби удобно устраиваются на голове Циолковского и производят на ней всякие непотребства.

«Плохо быть памятником, – рассеянно думал он тогда, толкуя Арине про валентности и моли, – каждый голубь может на тебя…»

Тут Хохлов засмеялся, въехал в арку, задрал голову и посмотрел на окна. Свет горел, значит, она еще не спит. Ну и отлично, а на Кузю плевать.

Хохлов сильно замерз, и есть ему хотелось, и он даже пританцовывал от нетерпения, когда женский голос, показавшийся очень далеким, тревожно спросил за дверью:

– Кто?

– Ариш, это я, Хохлов. Открывай давай!

Загремели замки, лязгнули засовы, зазвенели ключи – а что вы думаете?! Приходится запираться, мало ли случаев известно, когда…

Дверь приоткрылась на цепочку, и в проеме показался блестящий глаз.

– Ты чего? – спросил Хохлов грубо. – Открывай! Своих не узнаешь?!

Не иначе у нее Кузя. У нее Кузя, и они оба голые!..

Дверь закрылась и через секунду распахнулась вновь.

– Митя?!

– Вася, – вновь отрекомендовался Хохлов и протиснулся мимо нее в квартиру. – Слушай, Родионовна, у тебя есть еда? И питье? А лучше и то и другое вместе? – Он снял ботинки и во второй раз за вечер стал шарить в чужой прихожей в поисках тапочек. – Ну хоть что-нибудь у тебя есть?

– Котлеты есть, – призналась Родионовна. – Картошка жареная. Будешь?

– Все буду, только быстро и очень много.

Она вдруг повеселела, как будто он сказал ей комплимент.

– На ночь есть вредно. – Она подсунула ему тапки и подтолкнула в спину в сторону ванной. – Руки мой и приходи.

– Что я, маленький, что ли, – для порядка возмутился Хохлов, – зачем я руки должен мыть?!

В крохотной ванной было тепло и пахло то ли шампунем, то ли еще чем-то, очень женским и всегда немного волнующим. Глядя на себя в зеркало, Хохлов вымыл красные от мороза руки крохотным кусочком прозрачного глицеринового мыла с какими-то цветами внутри, понюхал мокрую ладонь – пахло тоже цветами, – старательно вытер, потом пригладил сбоку волосы, которые странно торчали, и еще посмотрел на себя в профиль, сильно втянув живот.

Вот так, со втянутым животом, он себе, пожалуй, даже нравится. Пожалуй, так он вполне может произвести впечатление. И очень даже положительное впечатление он может произвести на кого-нибудь. Только вот на кого? Никого, кроме Арины Родионовны, поблизости не наблюдалось.