Ангелология - Труссони Даниэль. Страница 9
— Прекрасно, — проговорила Филомена, с интересом изучая Эванджелину. — Мы должны быть очень осторожными, открывая посторонним двери нашего дома. Мать Перпетуя дала специальное приказание отклонять все просьбы подобного рода.
Эванджелина не удивилась, узнав, что мать Перпетуя так печется о монастырской коллекции. Она была неприветливой и неразговорчивой, и Эванджелина видела ее нечасто. Перпетуя была непоколебима, управляла монастырем твердой рукой, и старшие сестры восхищались ее бережливостью, хотя и не одобряли ее современных взглядов. А мать Перпетуя пыталась заставить их принять реформы Ватикана, убеждая сменить тяжелые шерстяные одеяния на одежду из более легких тканей. Но сестры отказывались.
Когда Эванджелина собралась выйти из кабинета, сестра Филомена кашлянула, давая понять, что еще не закончила и Эванджелине надо подождать.
— Я много лет работала в архиве, дитя, и очень внимательно рассматривала любую просьбу, — сказала Филомена. — Я отказала многим надоедливым исследователям, писателям и псевдорелигиозным людям. Быть стражем ворот — большая ответственность. Хотелось бы, чтобы вы сообщали мне обо всех необычных письмах.
— Разумеется, — сказала Эванджелина, смущенная горячностью Филомены.
Любопытство взяло верх, и Эванджелина добавила:
— Меня кое-что заинтересовало, сестра.
— Да? — отозвалась Филомена.
— Вам известно что-нибудь необычное о матери Инносенте?
— Необычное?
— Что-нибудь, что могло бы понадобиться частному исследователю-консультанту, специалисту по истории искусств?
— Не имею ни малейшего понятия, что могло бы заинтересовать такого человека, дорогая, — прокудахтала сестра Филомена, направляясь к двери. — В истории достаточно картин и скульптур, чтобы историку искусств было чем заняться. Но наша коллекция изображений ангелов не имеет себе равных. Лишняя осторожность никогда не повредит, дитя. Сообщите мне, если последуют новые просьбы.
— Конечно, — ответила Эванджелина.
Ее сердце учащенно забилось.
Сестра Филомена, должно быть, заметила смятение юной помощницы и, подойдя ближе, так что Эванджелина ощутила какой-то запах — может, талька, а может, мази от артрита, — взяла Эванджелину за руки, согревая их в своих полных ладонях.
— Нет причин для беспокойства. Мы их не пустим. Пусть делают что хотят, дверь останется закрытой.
— Я уверена, вы правы, сестра. — Эванджелина улыбнулась, несмотря на замешательство. — Спасибо за участие.
— Пожалуйста, дитя, — ответила Филомена и зевнула. — Если произойдет еще что-нибудь, я до вечера буду на четвертом этаже. Мне как раз пора вздремнуть.
Сестра Филомена исчезла, а Эванджелина погрузилась в пучину самобичевания и в размышления о том, что же произошло между ними. Она жалела, что обманула начальницу, но в то же время думала о странной реакции Филомены на письмо и о ее желании не пускать посетителей в Сент-Роуз. Конечно, Эванджелина понимала необходимость защищать созерцательный мирок, который они так старательно создавали. Внимание сестры Филомены к этому письму казалось преувеличенным, но что заставило Эванджелину так бесстыдно и неоправданно лгать? Однако это случилось — она солгала старшей сестре. Но даже этот проступок не умерил ее любопытства. Какие отношения были между матерью Инносентой и миссис Рокфеллер? Что имела в виду сестра Филомена, когда сказала, что никто не пустит посторонних в их дом? Что плохого в том, если «посторонние» увидят замечательную коллекцию книг, картин и гравюр? Что они скрывают? За годы, которые Эванджелина провела в Сент-Роузе — почти полжизни! — там не происходило ничего необычного. Сестры-францисканки от Непрестанной Адорации вели жизнь, достойную подражания.
Эванджелина сунула руку в карман и вынула письмо в тонком гладком конверте. Почерк был витиеватый и изящный, взгляд легко скользил по завитушкам и росчеркам букв.
«Ваши указания чрезвычайно помогли продвижению экспедиции, и, осмелюсь сказать, мой собственный вклад был не менее полезным. Селестин Клошетт прибудет в Нью-Йорк в начале февраля. Все новости Вы узнаете в самом скором времени.
Остаюсь искренне Ваша,
Эванджелина перечитала письмо, пытаясь понять, о чем идет речь. Затем тщательно свернула тонкую бумагу и спрятала обратно в карман, думая, что не сможет продолжать работу, пока не разгадает смысл послания Эбигейл Рокфеллер.
Пятая авеню, Верхний Ист-Сайд, Нью-Йорк
В ожидании лифта Персиваль Григори постукивал по полу кончиком трости, ритм резких металлических щелчков отсчитывал секунды. Облицованное дубовыми панелями фойе дома — элитного, довоенной постройки, с видом на Центральный парк — было настолько привычным, что он его почти не видел. Семья Григори уже больше полусотни лет занимала пентхаус. Он бы мог обратить внимание на почтительного швейцара, пышную композицию из орхидей в холле, кабину лифта, отделанную полированным черным деревом и перламутром, огонь в камине, отбрасывающий блики света на мраморный пол. Но Персиваль Григори ничего не замечал, кроме рвущей боли и хруста в коленных суставах при каждом шаге. Когда двери лифта открылись, он, хромая, вошел, увидел свое сгорбленное отражение в полированной латуни и быстро отвел взгляд.
На тринадцатом этаже он вышел в мраморный холл и отпер двери апартаментов Григори. Привычные детали его частной жизни — антиквариат, модерн, поблескивающее лаком дерево, искрящееся стекло — подействовали умиротворяюще, и он расслабился. Он бросил ключи на шелковую подушку, лежащую на дне вазы китайского фарфора, скинул тяжелое кашемировое пальто на подлокотник зачехленного деревянного кресла (девятнадцатый век, американский колониальный стиль) и прошел через галерею, отделанную травертином. Перед ним открылись просторные комнаты — гостиная, библиотека, столовая с четырехъярусной люстрой. За большими венецианскими окнами метель беспорядочно кружила снежинки.
В дальнем конце апартаментов большая закругленная лестница вела на материнскую половину. В строгой гостиной собрались друзья матери. Гости приезжали в квартиру на обед или ужин почти каждый день — своеобразный салон для ближайшего окружения. Мать все больше привыкала к этому ритуалу, прежде всего, из-за ощущения власти. Она выбирала, кого желала видеть, и заключала избранных в облицованное темными панелями логово своей квартиры, на время изымая из полной скуки и страданий жизни внешнего мира. За долгие годы она изменила своим привычкам всего несколько раз, когда ее сопровождал Персиваль или его сестра, и только ночью. Мать настолько свободно себя чувствовала на этих встречах, а круг ее гостей был настолько постоянным, что она редко жаловалась на неотлучное сидение дома.
Тихо, чтобы не привлекать внимания, Персиваль нырнул в ванную комнату в конце прихожей, осторожно прикрыл за собой дверь и запер ее. Заученными быстрыми движениями он снял сшитый на заказ шерстяной пиджак и шелковый галстук, швыряя одежду на керамические плитки пола. Дрожащими пальцами расстегнул шесть перламутровых пуговиц и, стащив рубашку, выпрямился перед большим зеркалом, висящим на стене.
Проведя пальцами по груди, он почувствовал, как переплетается множество ремней. Конструкция представляла собой своеобразный черный корсет. Ремни были настолько тугими, что впивались в кожу. Впрочем, даже когда он ослаблял их, они слишком сильно сдавливали тело. С трудом дыша, Персиваль одну за другой расстегнул маленькие серебряные пряжки. Наконец он сделал последнее усилие, и кожаные ремни шлепнулись на плиточный пол.
Его безволосая грудь была гладкой, без сосков, белая кожа казалась восковой. Пупка на животе не было. Он развернул лопатки, разглядывая свое отражение в зеркале — плечи, длинные худые руки, точеные изгибы тела. Посередине спины, покрытой потом, со следами от ремней, виднелись две хрупкие кости. Со смесью удивления и боли он заметил, что от его крыльев — когда-то широких, сильных, изогнутых, словно золотые ятаганы, — почти ничего не осталось. Они почернели от болезни, перья выпали, кости истончились. Теперь на их месте зияли две открытые раны, синие и мокрые от трения. Бандажи, неоднократные чистки — ничто не помогало залечить раны или уменьшить боль. Но он понимал, что истинное мучение придет, когда от крыльев совсем ничего не останется. Тогда исчезнет все, что отличало его от окружающих, все, чему завидовали другие.