Добровольцем в штрафбат. Бесова душа - Шишкин Евгений Васильевич. Страница 10

Судья Григорьев прошелся безразличными глазами по малочисленным людям, сидящим в зале, понаблюдал, как быстро макает перо в чернильницу и строчит протокол секретарь суда, худая, безгрудая женщина в черном костюме, которые предпочитают старые девы, и перевел взгляд в жаркое августовское окно.

На легком ветру покачивал узорчатую зелень клен, а дальше виднелся синий квасной ларек Светлокудрый мужик в красной косоворотке, с дорожным узелком в руке, пил из кружки квас и между делом болтал с продавщицей в белом чепце.

Кажется, о чем-то скабрезном: она дыбилась и махала на него толстой рукой. «Мужик-то, похоже, на войну собрался. С узелком. Вот так, на войну…» — подумал судья Григорьев и вернул себя в зал заседания, взглянул на Викентия Савельева.

— Что скажет потерпевший? Изложите суду все, что касается происшествия.

К невысокой фигурной стойке в центре зала, чуть приволакивая левую ногу и, по-видимому, оберегаясь резких движений, подошел Викентий Савельев. Судья Григорьев уставился в папку с писаниной следовательских допросов, потому что смотреть глаза в глаза потерпевшему ему не доставало сил. Савельев для него — личность чересчур известная. Когда-то он учился в одном классе с дочерью Григорьева, а позднее работал в одном райкоме с его ныне осужденным свояком.

Звезд с неба Викентий Савельев не хватал, но за обыкновенностью школьных способностей рано открылось незаурядное качество и особость его натуры. Он обладал выигрышной чертой характера — умением себя выставить. Эта черта воплощалась даже в его обличье — видном, породистом. Как будто с юности облекли его солидностью и властью. Надо публично, при директоре школы, осудить проступок одноклассника — все помалкивают, мнутся, а он — шаг вперед и связно, в угоду моменту, выскажет то, о чем другие, может, и стеснительно подумывали, но чего никогда бы вслух не произнесли. «Кто выступит в прениях по отчетному докладу первым?» — спросит комсомольский секретарь. «Я!» — негромко, но твердо скажет Савельев и уж с того отчетного собрания сам уйдет выбранным секретарем. Шаг за шагом он снискал себе положение передового человека, оброс репутацией молодого вожака — и пусть вожака не того, который по аналогии ведет в природе косяк или стаю, а вожака чиновного, без которого ни один институт власти не обходится и который, как всякая власть, потребен и значим; простому человеку без высокопоставленного распорядителя нельзя, а каким образом этот распорядитель появляется — простому человеку мозговать некогда…

— У обвинения, у защиты, у подсудимого есть вопросы к потерпевшему? — произнес дежурную фразу судья Григорьев.

Для формальной частности вопрос к потерпевшему нашел лишь старичок прокурор:

— Не доводилось ли вам, товарищ Савельев, и прежде сталкиваться с хулиганскими выходками подсудимого Завьялова?

— Нет, товарищ прокурор, не доводилось. Мало того, я не могу считать поведение подсудимого Завьялова в тот вечер хулиганским. Мне кажется, поведение его было продиктовано не склонностью к антиобщественным поступкам, а неумением управлять своими чувствами, поэтому…

Судья Григорьев смотрел на крупное лицо Викентия Савельева, на зачесанные назад волосы, на приподнятые широкие брови, слушал его рассудочную речь, направленную в сторону прокурора, — будто выступление где-то на партактиве, — и невольно вспоминал. Он вспоминал, как Викентий Савельев то ли из подпольных умыслов, то ли по недомыслию и фанатической партийной прямолинейности написал пасквильную статью в газету, где низлагал товарища и свояка судьи Григорьева (родного жениного брата). Когда секира пятьдесят восьмой статьи нависла над свояком, Григорьев, чтобы самому не угодить в кутузку, насочинял донос все на того же несчастного свояка, открестившись от него напрочь. Он хорошо помнил то шаткое, вскоробленное несуразными арестами время, когда трусливо составлял «телегу» на безвинного родственника, когда во всех административных кабинетах вел себя с нервозной подозрительностью, когда по ночам, заслыша шаги под окном, дрожал как осиновый лист… «В гражданскую с легендарным комдивом белополяков бил! Пуль не боялся. В огне горел, в воде тонул. А тогда, в тридцать восьмом… — Судья Григорьев поморщился, чтобы не вспоминать. У человека всегда найдется то, о чем вспоминать ему жгуче укорительно, да только память, как неизгладимую вмятину в мозгах, несет этот позор. — Эх, да чего там! Разве один я такой?»

— Спасибо, товарищ Савельев. Переходим к слушанию свидетелей. Товарищ секретарь, пригласите в зал… — отточенным тоном сказал судья Григорьев. И пока молодая свидетельница в черном платке, будто в трауре, шла по проходу судебного зала, обтирал носовым платком вспотевший загривок.

Прокурор и защитник от вопросов к свидетельнице отказались, надеясь поскорее закруглить пустяковое уголовное дело, но судья Григорьев собрался воспользоваться свидетельницей, чтобы щекотнуть нервы Викентию Савельеву:

— Скажите, свидетельница: можно ли расценивать замечание потерпевшего Савельева, сделанное подсудимому Завьялову на вечерке, как провоцирующий вызов?

Ольга вслушивалась в замысловатый вопрос и старалась смотреть только на красное лицо судьи, на его приспущенный широкий узел галстука. Но скамья подсудимого находилась от нее коварно близко. Ольга не утерпела, взгляд,ее соскользнул — напрямую столкнулся с глазами остриженного, скуластого от худобы, посуровелого Федора. Сердце Ольги испуганно екнуло. Хотелось убежать из гнетущего зала.

— Вам понятен мой вопрос? — сказал судья Григорьев.

— Не знаю, — тихо и коротко отозвалась она. И тут — как будто в двойное наказание себе — взглянула на Дарью, и еще сильнее оробела, замкнулась наглухо.

Дарья сидела на переднем ряду, поближе к Федору, — простоволосая, в светлой кофте, при случае кивала Федору головой, бодрила улыбкой и все норовила подмигнуть, понравиться вертуну адвокату: чтоб не сидел как чучело, а защищал.

— И все же, свидетельница, насколько нам известно, вы комсомолка. Не находите ли свое тогдашнее поведение, мягко говоря, легкомысленным? — въедливо спрашивал судья Григорьев, надеясь уязвить ответами свидетельницы Викентия Савельева. — Почему же вы опять не отвечаете? Свидетельница?

— Я не знаю. Я ничего не знаю! — Ольга всхлипнула, по лицу потекли слезы. — Я во всем виноватая! Меня судите! Отпустите вы его!

Секретарь суда разогнула спину, налила из графина стакан воды, бесстрастно протянула Ольге.

Допрос свидетелей продолжался. Вторым, малозначимым и последним, шел Максим-гармонист, вызванный в суд, в общем-то, для проформы.

Переминаясь с ноги на ногу, он трепал в руках кепку, бормовито и непоследовательно рассказывал про вечерку, про примерное поведение Федора, про то, что Савельев «на чужую девку мог бы и не зариться», и вдруг оборвал свою речь, повернулся к Федору и крикнул неожиданно громко:

— Ухожу я на фронт, Федька! Прощай! Всё! Повестку уж выдали! — Горьковатая радость сквозила в его словах. — Паня уже ушел. Комсорга Кольку Дронова тоже забрали. Все уходим. Прощай, Федька! Привет тебе велено передавать.

Судья Григорьев дотянулся до колокольчика, медным звоном пресек свидетеля, приказал тому сесть. Потом судья Григорьев посмотрел в окно, чтобы найти взглядом мужика в красной косоворотке с дорожным узелком. Но его у квасного ларька уже не было, словно и вообще не было. Да и ларек с полнотелой продавщицей в белом чепце был почему-то закрыт. «Ушел… А продавщица, похоже, проводить его собралась. На войну ушел…»

Почти два месяца страну топтал оккупантским сапогом немец. Уже был повергнут Минск, сдан страдалец Смоленск, корчился и сжимался в осаде Киев. И хотя Вятская земля была далеко от рубежей фронтов, однако и тут все уже подчинялось потребе войны. Беженцы из полоненных земель скитались по области, сидели на станциях на кулях. Кишели призывным народом военные комиссариаты. Уползали на запад в погибельную сумятицу воинские эшелоны. А оттуда почтовым потоком текли похоронные извещения.