Хозяйка Серых земель. Люди и нелюди - Демина Карина. Страница 31

Она замерла на пороге, осматриваясь.

Зал. Огромный зал со сводчатым потолком, с галереей вокруг, с окошками узенькими, будто бойницы. Со старинным камином в половину стены, со столами широкими, с лавками… на лавках лежали люди, дремали явно, укрывшись кто тулупом, кто просто шкурою. В камине горел огонь, который едва-едва разгонял мрак. Пахло все ж едой, а еще брагой, но не свежею, каковая имеет хлебный вкусный запах, а прокисшею, дрянною.

— Много воли, гляжу, Яська взяла, — произнес мрачного вида мужик. — Глядишь, этак и заместо Шамана станет…

Он был огромен и страшен, как бывает страшен медведь-шатун, дурной, косматый. Он подходил неторопливою переваливающейся походочкой, всем видом своим показывая, что слушать Яську не намерен. И не спускал с Евдокии взгляда крохотных глазенок.

Лицо кривое, рубленое. Зубы щербатые. А ноздри и вовсе вырваны, и значится, не просто разбойник, каторжанин беглый, осужденный за особо тяжкие преступления. Случись с таким в городе встретиться, Евдокия бы полицию позвала, а тут…

— Не пугай бабу, Хлызень. — Казик подтолкнул Евдокию в бок. — Ежели тебе чего не по нраву, то Шаману и скажи…

— Скажу… — ухмыльнулся каторжанин, и от улыбки его, от него самого пахнуло гнилью. — Скоро всем скажу, Казик… тем, которые слушать готовые будут.

Он навис над Евдокией, вперившись в нее немигающим взглядом, и от него, от пустоты в этом взгляде перехватило дыхание.

А Хлызень медленно облизал губы.

— Экая… сытная… ничего, девка, опосля поговорим… через денек-другой…

Он повернулся спиной и разом преобразился — сгорбленная кривоватая фигура.

— Не слушай… дурной человек… зазря его Шаман к себе взял. Пожалел… Хлызень всем баял, что на каторгу его по оговору спровадили, а он сбег…

Казик усадил Евдокию на лавку.

— Пока Шаман в силе, Хлызень только и будет, что пузо дуть… а самому небось в глаза ежели, то забоится… кашу будешь?

Евдокия покачала головой. Лучше уж потерпеть, чем оставаться в этом вот зале наедине с Хлызнем. Он лег на лавку, натянул одеяло по самую макушку, да все одно Евдокия знала — не спит. Вслушивается. Ждет. И не упустит момента, чтобы ударить. Не из обиды или злости, но потому, что может ударить.

— Не боись. — Казик понял верно. — Я отсюдова не пойду. Яська будет недовольная, ежели чего вдруг… туточки каша есть еще. Была. Будешь?

И Евдокия кивнула. Будет. В конце концов, что еще ей осталось? Есть и ждать… точнее, ждать, но с едой ожидание легче проходит.

Яська шагала быстро, широким мужским шагом и руку держала на рукояти револьвера этак демонстративно. Пожалуй, что на Сигизмундуса сия демонстративность могла бы оказать впечатление, а вот Себастьяновы мысли были вовсе не о разбойнице.

Евдокия.

Не стоило бросать ее. Но и вдвоем не повели бы… и остается верить, что Яська сдержит слово… ее здесь побаиваются, хотя и страх этот смешан с толикой раздражения… и значит, не только, не столько ее, сколько Шамана.

Тот обретался наверху.

Шаткая лестница, на деле оказавшаяся куда как крепкой. Балюстрада с остатками резных перил, верно некогда позолоченных. Красная ковровая дорожка, на удивление яркая, чистая. Ей место в доме уездного шляхтича средней руки, но никак не в разбойничьем притоне.

— По краюшку иди, — велела Яська, сама ступая осторожненько. — А то замызгаешь еще.

Помимо дорожки на втором этаже обнаружилась пара картин, доставшихся Шаману вместе с усадьбою, белесая искалеченная статуя не то женщины, не то змеи, а может и того, и другого. Помнится, иные скульпторы большими затейниками были. Имелось и зеркало, впрочем повернутое к стене и безбожно приколоченное к оной огромными гвоздями.

У зеркала Яська задержалась, чтобы ткнуть пальцем в ржавый, наполовину вылезший гвоздь.

— От холера! А я говорила, что надобно было энту пакость на болота вынести…

Зеркало зазвенело.

— И вынесу! Вот увидишь… не любит она меня, — это было сказано уже Себастьяну.

От зеркала шел знакомый мертвый дух, от которого Себастьянова шкура начинала зудеть. И вместе с тем появилось вдруг желание коснуться зеркала, и не шершавой задней поверхности, но гладкого стекла.

Себастьян точно знал, что черное оно. Гладкое. Упоительно прохладное. Что там, в глубинах его, он сыщет ответы на все вопросы… и даже больше, его перестанут волновать что ответы эти, что сами вопросы. И разве то не чудо?

Он тряхнул головой, отступая, упираясь спиной в балюстраду.

— Аккуратней. — Яська провела раскрытой ладонью по лицу. — Тут местами оно… старое… тоже слышишь?

— Слышу, — согласился Себастьян.

Слышит. Уже не звон, но смех. Стоит в ушах, и вроде тихий, да оглушает не хуже храмового колокола.

— Не поддавайся. — Яська толкнула локтем. — Ей только того и надобно… был у нас один паренек, Микитка, сначала смеялся все, потом в зеркало заглянул разок… доказать хотел, что ничего-то особенного в нем нет…

— И что?

— Высосала… только глянул, и все… сидит Микитка, дышит… а души в нем и нет. Глаза пустые. Улыбается… наши-то еще надеялись, может, отойдет… а он денек посидел, другой… а на третий взял нож и стал себя резать. Режет и смеется так, что жуть берет… говорит, ей кровь нужна.

— Хозяйке?

— Хозяйке. — Яська тряхнула головой, и рыжая копна волос разлетелась. — От же ж… холера… пошли, что ли? А то ждет… ты там гляди, студиозус… у меня разговор короткий.

И снова дверь.

Некогда она вела в хозяйскую опочивальню. И Себастьян вдруг отчетливо осознал, что дом этот, если и претерпел какие перемены за прошедшие сотни лет, то малые, вызванные исключительно насущною в тех переменах надобностью.

Им дом не рад.

Он терпит людей, потому как велено ему терпеть во исполнение давнего договора. Но порой дом не отказывает себе в удовольствии с людьми играть. Почему бы и нет?

Что стало с прежними его хозяевами? Отпустил ли их дом? Или же сами они ушли, еще когда место сие было почти обыкновенным? И оно запомнило предательство, озлилось? А может, и не ушли, не позволили им уйти, навсегда сделав частью дома. Не оттого ли у портретов глаза столь черны? И сами портреты глядятся куда более живым и, нежели то положено? Смотрят в спину Себастьяну. Усмехаются.

И дверь, которой он не коснулся даже, сама открылась беззвучно, приглашая войти. Почтить доброго хозяина.

Он сидел у окна в массивном дубовом кресле, и в первое мгновение Себастьяну почудилось даже, что человек спит. Во второе же Шаман поднялся. А в третье стало понятно, что если и был он человеком, то довольно давно.

— Здравствуй, княже, — сказал он, глядя на Себастьяна белесыми глазами.

Не глаза — куски лунного камня.

Лицо и вовсе серый, испещренный трещинами, шрамами гранит. И черты его застыли. Он говорит, этот пока еще человек, но губы шевелятся медленно, и каждое слово ему дается с немалым трудом.

— Ты… меня с кем-то путаешь. — Себастьяну это, пусть каменное, искаженное мукой лицо все ж представлялось смутно знакомым.

— Не надо, княже… я теперь вижу многое. — Шаман ступал медленно, и пол прогибался под тяжестью его, сам дом с трудом держал такого неудобного гостя. — Должно же быть что-то хорошее вот в этом…

Он провел раскрытой ладонью по лицу.

— Садись. Поговорим. Я на тебя обиды не держу…

— Шаман…

Это имя незнакомо, но иное… конечно… он был много моложе, лихой паренек, объявившийся в Познаньске с ватагою.

Как его звали?

Себастьян помнил того паренька. Щеголоватого, любившего пофорсить… он носил белые пиджаки и еще часы по четыре штуки, видя в том особый шик. Он рядился в узкие брюки, а на шею вязал красную косынку, и девки гулящие, жадные что до ласки, что до легкой жизни, звали его Яшенькой. Яшка Кот. Конечно.

— Вижу, узнал. — Шаман указал на креслице. — Рад, что свиделись.

А вот Себастьян — так не очень, потому как вдруг показалась Радомилова грамота ненадежною заступой… Оно ведь как вышло?