Хозяйка Серых земель. Люди и нелюди - Демина Карина. Страница 52
— Да ничего страшного… канделябр, если разобраться, это так, мелочи жизни…
— Чуть не убила…
— Не убила же…
Если говорить, то шепоток замолкает, но вот смех слышен. Смех-то безумный совершенно, а безумцев Себастьян на своем веку повидал немало. И одержимых.
Дом застонал.
Он не считал себя одержимым, впрочем, как и все, с кем случалось подобная напасть. И тени, свившие гнездо в его подвалах, спешили уверить Себастьяна, что не желают зла.
Почти не желают.
Разве что самую-самую малость, но такова натура их. Разве собственная Себастьянова так уж отлична? Разве никогда не хотелось ему совершить нечто, что выходит за рамки закона? Да и разве сам этот закон справедлив? Коль было бы так, разве ж минули бы иные преступники каторги? А то и эшафота… нет, ныне закон — игрушка для законников… иные так все повернут, перекрутят, что вот уж и жертва мнит себя преступником, а преступник в глазах судейских становится бел да чист…
Разве не хотелось Себастьяну исправить?
Он может.
Задержаться. Принять дар той, с которой сам ищет встречи. Она будет милостива к Себастьяну. И не попросит многого, лишь голову склонить, признать ее власть.
И взамен одарит силой.
Позволит вернуться… и уже там, в Познаньске, Себастьян сможет вершить собственный суд… и это будет не замечательно.
— Совсем не замечательно, — ответил Себастьян теням и губы облизал.
Скрипнула дверь, и в лицо дыхнуло волглой ночью.
Ветер с запахом болота.
Погоста.
Хриплый протяжный ворона стон, но все одно лучше, чем там. И рядом стояла, впившись обеими руками в плечо Себастьяна, Евдокия. Дышала. Жадно хватала этот гнилой воздух губами и улыбалась… и в этот момент она показалась Себастьяну такой красивой, что…
Нет.
Никогда.
Хватит с него игр.
— Ну, идем, что ли? — Яська неторопливо переминалась с ноги на ногу. Она выглядела до странности обыкновенно. И это было подозрительно. — Что? Да я привыкшая уже… поначалу тоже… некоторые не выдерживают…
— Идем, — чужим голосом произнес Себастьян.
И ноги-то дрожали, да что там ноги, хвост, который вывалился из широкой штанины, и тот мелко трясся, а обличье поплыло. Этак и вовсе лицо потерять недолго.
Ну и местечко…
Себастьян головой потряс, скидывая остатки чужой воли. Ничего. Вот доберется он до дорогого братца, там уже и выскажет все, что об этаких сомнительных местах для прогулок думает.
Она снова пришла.
Лихо ощутил ее присутствие задолго до того, как сия надоедливая женщина выступила из тени.
Тени лживы.
Услужливы. Ложатся ей под ноги дорожкой, ластятся, норовят прикоснуться к белой ее коже, а она отзывается на ласку их, будто бы и не замечая, что тени тянут силу… лживые… и Лихо мог бы сказать, если бы помнил, как говорить. И если бы хотел.
— Здравствуй. — Она остановилась в нескольких шагах. И рук больше не тянула, ждала чего-то… чего? Это оставалось непонятным, как и то, зачем она вовсе ходит сюда.
Без нее было лучше.
Лихо лежал.
Пил воду, потому что помнил, что должен пить, хотя тело нынешнее его не испытывало ни жажды, ни голода… вспоминал…
Иногда у него почти получалось.
Память — озеро, в котором утонула луна. Лихо знает, что она есть там, на дне, и силится дотянуться, но озеро глубоко, а луна выскальзывает.
— Не понимаю я твоего упрямства… — Она благоразумно не приближалась, но волки Лихославовой стаи не сводили с нее желтых глаз. — Чего ты пытаешься добиться?
Лихо зевнул.
— Ты ведь не человек, прими это.
Всегда говорит одно и то же.
От нее плохо пахнет, а после ухода ему снятся странные сны, в которых есть другая женщина. И той, другой, Лихо позволил бы прикоснуться к себе…
Она прикасалась. Прежде. И не испытывала страха. А эта боится. Она изо всех сил старается спрятать этот страх, но Лихо видит ее истинную суть.
Гнилая.
И волки согласны. Они бы растерзали женщину, если бы Лихо позволил.
Позволить несложно… и стало бы легче, наверное… но он слушает. Смотрит. Там, в прошлой жизни, он бы счел ее красивой. Белокожа, темноволоса, и глаза черные, будто из гагата вырезанные. Что такое гагат? Слово есть, а то, что скрыто за ним, ускользает.
Снова.
— Ты все равно будешь моим, — сказала женщина.
И ушла.
Лихо прикрыл глаза. Это не сон. Его сны о зиме и охоте, о дороге из еловых колючих вершин. Его сны — о тенях на земле, о людях дрожащих, о грохоте копыт, небесной тверди, руке карающей и сбруе ледяной… о сонме душ, что поют хвалу, не способные сорваться с поводка…
Те сны Лихо не нравились.
А вот о женщине… с запахом хлеба, с глазами яркими, в которых отражался он сам… и если Лихо сумеет разглядеть отражение, вспомнить имя, то… вернется.
Ему ведь хочется вернуться?
Или уже нет?
Шаман поднялся.
Сердце еще билось, пусть и в нем прорастал камень.
Больно.
Он и не думал, что это будет настолько больно. И уже казалось, что с эшафотом оно было бы как-то полегче. Петля на шею, люк под ногами, один шаг в пустоту, и конец… бывай, старый грешник, лети к Вотанову престолу на суд справедливый, кайся.
И сейчас бы покаяться.
Не выходит.
То ли глуп, то ли горделив, то ли просто понимает, что не поможет покаяние. Не спасет. А если так, то и зачем?
Вот спуститься — это надо.
Дом скрежещет.
Зол.
И счастлив.
Он догадывается, что готов сделать Шаман. Вот только не верит, что хватит у него сил. И сам Шаман не верит, потому как глупое задумал, дурное: одну смерть на другую сменять… только первая, нынешняя его, конечна, а другая — как знать.
Небось княжич и по сей день жив.
И муку испытывает великую… муки великие — это для святых людей, а Шаман не свят. Вор он. Мошенник. Душегуб… и сколько крови на руках?
Меньше, чем у нее…
А с нею Шаману не справиться. У княжича, глядишь, и выйдет. Добраться бы. Каждый шаг что последний, и дом спешит помочь.
Кается?
Он не хотел убивать… и не убил. До конца не убил, не то не смог, не то сдержался…
— Не знаю, выйдет ли из этого толк. — Шаман остановился у темной двери, что вела в подвал. Заколотили… и верно, он сам приказал заколотить, чтоб никто не сунулся по дури. Но ныне гвозди рассыпались ржавой пылью и доски точила гниль, пока вовсе они не истлели.
Дверь отворилась.
Воздух застоявшийся. Старый. И ступени каменные. Ступни босые шоркают о камень, искры высекая… гранит о гранит. Сердце едва не останавливается, потому как больше почти не осталось живого.
Ничего, Шаману и малости хватит.
Даром, что ли, упрямый он?
И во все горло, сколько сил оставалось, заорал:
Дом содрогнулся. А Шаман закашлялся. От кашля ломило грудь, и камни внутри грозили расколоться. Ничего. И хуже бывало, небось… в тот раз, когда его, молодого да лихого, под плети подвели… казалось, что живьем шкуру снимут. Не сняли.
И тут дойдет.
Голос его наполнял и переполнял подвал, стены которого мелко дрожали. И боль в груди отступала, сердце и то забилось ровней. Значит, и вправду дойдет. Сумеет.
Не святой, нет… разбойник обыкновенный, имя которого небось только полицейские архивы и сохранят. А для прочих он — Шаман… был Шаманом и помрет также… или не помрет, но сгинет таинственным образом, станет одною из разбойничьих гишторий.
1
Н. Г. Мякушин. Сборник Уральских казачьих песен. 1890 г.