Оправдание крови - Чигринов Иван. Страница 14

К вечеру того дня наблюдательный пункт помощника начальника штаба артиллерии был перенесен ближе к реке, а к утру следующего дня и совсем стал не нужен: Чериков заняли немцы.

Между тем Шпакевич нечаянно стал сапером. Приняв участие во взрыве моста через Сож, он так и отправился с Холодиловым в саперную роту — кто-то сказал ему, что штабная батарея лейтенанта Макарова тоже перестала существовать.

Вместе с Холодиловым в конце июля и в начале августа Шпакевич взрывал мосты и на Сене, что недалеко от Пильни, и на Лабжанке в Климовичском районе, возле Лозовицы, и на Сурове, что по ту сторону Забелышина. Последний мост они ликвидировали на Деряжне, откуда и добрались по немецким тылам сюда, на этот оборонительный рубеж…

Взрывая мосты на реках и подолгу бывая вместе, они успели много о чем переговорить. Шпакевич все знал про Холодилова, а Холодилов про Шпакевича. Хотя Шпакевич по годам и был старше, разница в возрасте не чувствовалась…

«Эх, Холодилов, Холодилов!» — горевал теперь Шпакевич, будто тот виноват был в своей смерти.

Невероятно, но Холодилов сам считал, что ему суждено погибнуть. И не потому, что написано было на роду.

Даже в последнюю ночь, которую они провели вместе, уже здесь, в лесу, возле сеновала, Холодилов тоже заговорил об этом.

Как и многие другие красноармейцы, попавшие на сборный пункт, они ночевали под еловыми ветками, улегшись прямо на землю и накрывшись одной шинелью, потому что Шпакевич в Пеклине отдал свою Чубарю. Хотя оба и были утомлены переходом, но сон к ним не шел долго.

Совсем близко, шагах в четырех от них, кто-то бубнил в темноте молитву «Отче наш». Странно было слышать ее здесь, среди людей, которые за два месяца отступления позабыли даже, что рядом с чистилищем существует рай. Не иначе — молился какой-то набожный крестьянин, которого война оторвала от семьи и дома. От молитвы вдруг сделалось почему-то жутко обоим — и Шпакевичу, и Холодилову. Но вот наконец человек вымолвил последнее перед «аминем»: «Да святится имя твое, да прийдет царствие твое, да будет воля твоя во веки веков», — и тогда Холодилов как-то злорадно заметил:

— Вот ведь молится. Небось надеется, что всевышний его изберет, ему явит свою милость. — Полежал немного и добавил, но уже без ожесточения в голосе, задумчиво: — Говорят, на воине гибнут самые лучшие люди. А я живу еще. Значит, не лучший!…

Шпакевич улыбнулся в темноте.

— Жалеешь, что цел?

— Нет, это я к слову. Но из такой войны мало шансов выйти живым. Судить о нас, мертвых, будут потом те, кто уцелеет.

— Еще что скажешь!

— Так оно по логике выходит. Если действительно на Войне гибнут самые лучшие, значит, судить о нас будут…

— Худшие? — подхватил Шпакевич.

— Выходит, так.

— Глупости! Ишь чего вбил в голову. Рано еще хоронить себя. Вот скоро отвоюемся, домой придем!

— Во-первых, отвоюемся не так скоро, как всем нам этого хочется. Не те масштабы. Не та война. Эта молотьба надолго затеяна. Ты не гляди, что немцы одним махом доперли сюда: Вон уж и Орел не очень далеко. А там по прямой и Тамбов, и Саратов… Они-то вправду одним махом явились, а выгонять их придется канительно. Всегда так, только пусти нечистую силу в дом, после мороки не оберешься, покуда прогонишь. Даже попа с кадилом и того призовешь.

— Ты, вижу, тоже суеверный. Нечистую силу поминаешь.

— Это я так. Для вящей убедительности.

— Ну, а если все-таки, чертям назло, останешься жить, а?

— Тоже радости мало. Среди нормальных людей да быть ненормальным — незавидная доля. Нет, для большинства из нас место будет или в инвалидных домах, или в психобольницах. Потому что к тому времени, как вытурим за свои границы немцев, чуть ли не каждого дважды по ошибке похоронят, дважды — и тоже, может, по ошибке — к стенке поставят, неважно, свои или чужие, дважды… Словом, не будет конца этим «дважды». Где уж тут, в такой сутолоке, сохранить себя нормальным человеком?

— Ничего. Не журись. Победим фашистов, памятников нам наставят — живым и мертвым, лучшим и худшим.

— Даже тем, кто иной раз и слова доброго не заслужил.

— Из песни слова не выкинешь.

— Подумаешь, облегчение для души.

— А я вот слушаю тебя и думаю — беспощадный ты все-таки… и к себе, и к другим.

— Наоборот, — улыбнулся Холодилов, — последнее время я как-то подобрел. Раньше, в начале войны, совсем был бешеный. А теперь, как насмотрелся разного за эти месяцы, так душу и отпустило. Почувствовал, что легче даже стало жить. Оказывается, великое дело — понять вдруг, что хуже смерти для человека ничего нет и не будет. И вот уже которую неделю и по земле я хожу легко и смело, и делаю почти все в охотку, и размышляю обо всем без лишней опаски. Так что прости, если надоел.

V

Кто-то открыл с огорода калитку, осторожно ступил на Зазыбов двор. Зазыба услышал — сон сегодня был некрепкий, неровный, даже казалось ему, будто и совсем не спал, а с вечера как лег поперек топчана, головой к стенке, так и утонул в какой-то густой, вроде патоки, воде, то выныривая на короткое время оглушенной, но пока еще живой рыбиной на поверхность, то снова погружаясь на дно. Услышал и догадался: вошел во двор человек свой, а если и не свой, то, по крайности, не чужой, потому что неплохо знал дорогу; и правда, был бы кто чужой, вряд ли умудрился бы пройти через огород да еще в калитку, которую с той стороны без сноровки и не нащупаешь в потемках в сплошной стене пристроек; значит, явился свой. Может, потому Зазыба и проснулся в ту же минуту, но не насторожился, как полагалось бы, не заинтересовался и не почувствовал тревоги; он еще дал себе полежать, не торопясь бороть дремоту, словно надеялся, что в доме есть кому обо всем позаботиться. Однако, кроме Марфы, никого в доме не было. Так не Марфе же бежать, глядеть через потайное сенное оконце во двор!… Наконец Зазыба сознательно сбросил с себя, как рядно, плывучую дрему, заворочался на жестком топчане и вскорости сел, слушая все время, не обнаружит ли человек во дворе какие-нибудь другие знаки своего присутствия. Тихо было там теперь. Ведь глухая стена и для человеческого уха преграда — если не брякнет железная щеколда, так и не услышишь ничего в доме. Зазыба повел острым взглядом по окнам. Судя по всему, времени было уже много, хоть луна, которая чуть ли не в последний раз сегодня вышла полной, светила во всю мочь. «Вот солнце цыганское!» — подосадовал Зазыба, будто собрался воровать, а не проверять, кто по двору шастает. И сразу же почему-то подумалось, не иначе, юродивый Тима забрел откуда-то, благо после того раза, как его волокли по деревне немцы, он и не показывался в Веремейках. Однако, припомнив все, что случилось на деревенском майдане, Зазыба разозлился еще больше — и носит этого Тиму нелегкая!… Конечно, пришло в голову и другое. Например, как хвалился потом целый вечер Браво-Животовский, что это он отвел беду от веремейковцев, доказав немцам, что солдат ихний сам свалился в колодец; по словам Браво-Животовского выходило, что ему несколько раз для этого довелось браться за шест да доказывать, как оно все могло случиться, даже жандармскому офицеру и тому пришлось поверить. Солдата-утопленника закопали под забором Силки Хрупчика сами немцы, шагах в двадцати от колодца, без воинских почестей, крадучись, вроде стыдясь чего-то, а колодец приказали крестьянам завалить, чтобы не повторился такой случай. Известно, веремейковцы не стали тянуть: во-первых, приказ надо выполнять, а во-вторых, в здешних деревнях и без того издавна засыпали колодцы, в которые попадала какая-нибудь живность, пусть даже и кошка. Во всяком случае, воды из такого колодца по своей охоте уже никто бы не стал брать. Поэтому Зазыба первый оторвал руками доску, на которую обыкновенно ставилась бадья, и с досадой бросил ее в середину сруба, в воду, которая так некстати была испоганена немцем. Веремейковцы тогда расходились по хатам взволнованные. Ясное дело, и разговоров было много, каждый старался припомнить что-нибудь такое, чего не углядел другой. Словом, настроение у веремейковцев было как нельзя лучше — все вышло, словно в той пословице: и волки разбежались прочь сытые, и овцы остались в стаде целые. Натурально, и Браво-Животовский снова в центре внимания оказался, чуть ли не героем, а ему это «геройство» после лупцовки на суходоле как раз кстати пришлось. Тем временем про Парфена Вершкова, который кинулся выручать придурковатого Тиму, мало кто вспомнил, по всяком случае, геройства в его поступке веремейковцы не видели, деревенских хватило только на то, чтобы посочувствовать Парфену: мол, из-за этого придурка чуть с тобой беды не случилось!… Нынешняя Зазыбова злоба на Тиму тоже была зряшной. Зазыба и сам это понимал. Но объяснению злоба не поддавалась, может, потому, что была вызвана страшными обстоятельствами, неважно, кто оказался виноватым в них. К толп же теперь была ночь, и раздумывать о чьей-то случайной неприкаянности не очень-то хотелось даже Зазыбе. В то же время не выйти в сенцы да не припасть глазом к окошку не' пристало хозяину, который должен заботиться о своем доме. Поэтому Зазыба наконец принудил себя натянуть на босу ногу яловые сапоги и. нашарил в изголовье стеганку.