Плач перепелки - Чигринов Иван. Страница 40
Впервые за столько лет было слышно в Веремейках, как звонили колокола бабиновичской церкви. И слушать их вышли многие в деревне. Сперва веремейковцы подумали, что это из-за Беседи долетал какой-то другой звон, скорее всего тоже вызванный войной, так как непривычно было слушать бомканье колоколов, люди совсем отвыкли от него, но потом бабы к старики решили все же, что звонят в местечке к заутрене. Разные по тону колокола, будто перекликаясь между собой и догоняя друг друга, сливались порой в ровный гул, хоть и не очень стройный, но музыкальный. Только один колокол на низкой ноте почему-то все время запаздывал, и звон его выделялся среди других своей неожиданностью и какой-то скорбью.
Зазыба с детства любил слушать долетавший из Бабиновичей благовест. В нем всегда улавливалось что-то живое. То ли это случалось под вечер в великий пост, когда и небо, и снег становились почти одинакового цвета, то ли начиналось рано-рано, в канун шумной весны, когда выходила из берегов и широко разливалась Беседь, но всякий раз, как только раздавался перезвон колоколов, все его существо заполняло какое-то новое чувство, отодвигавшее прочь будничные заботы и все остальное, чем жил он в тот момент.
Сегодня Зазыба вместе с другими веремейковцами также слышал далекую разноголосую перекличку колоколов и как-то невольно силился разгадать ее; ему почему-то казалось, что это и прошлое, потревоженное ими, и будущее, о котором нельзя было пока узнать, одновременно напоминали о себе…
Посреди Зазыбова двора стоял запряженный в повозку на железном ходу буланый конь, из тех, что артиллеристы оставили колхозу взамен при отступлении. Конь был раскован и не хромал. Он стриг ушами, с удивлением и недоверием поглядывал на свое отражение в запотевшем окне хаты. Марылины вещи лежали на возу, прикрытые свежескошенной травой, а сама девушка перед дорогой была полна внутреннего беспокойства, которое она пыталась скрыть, хватаясь почти за все — то хотела помочь стряпать хозяйке, которая также затужила перед расставанием, то напрашивалась выгнать в стадо корову… Но Зазыба по-отцовски пожурил ее:
— Ты лучше за своими вещами пригляди, чтобы все в порядке было. Не забудь чего…
После этого Марыля немного унялась, но волнение не проходило. Теперь оно целиком сосредоточилось в ее глазах.
Для Марыли Бабиновичи были незнакомым местечком, которое она видела всего лишь на карте. Местечко стояло на бойкой дороге, которая в войну стала стратегической, и ей, армейской разведчице, надо было теперь не только жить в этом местечке, но и выполнять ответственные задания командования. Пока фронт стоял недалеко, километров за шестьдесят, а местами и ближе, это имело особое значение, так как через Бабиновичи двигались те моторизованные части, которые вместе с танковой группой были повернуты за Кричевом на южное направление.
Для разведки, по мнению армейского командования, Марыля имела два преимущества — красоту, которая могла благоприятствовать в опасной работе, и знание немецкого языка. Это и решило выбор, когда в штабе 13-й армии обсуждался вопрос, кого оставить в Бабиновичах. Действовать Марыля должна была одна (группу в небольшом местечке не решились оставлять) и под своей настоящей фамилией. Ей почти ничего не надо было придумывать — она действительно родилась в большом рабочем поселке, училась в институте; когда начались массовые налеты немецкой авиации на приднепровский город, девушка вместе с другими беженцами подалась на восток. Но не успела далеко отойти, так как нагнал фронт. За исключением вот этого «не успела», все соответствовало живой биографии. И тем не менее опыта разведчицы Марыля не имела: только что закончила краткосрочные курсы радистов при штабе да познакомилась в общих чертах с принципами ведения армейской разведки.
Сперва, когда недалеко от Крутогорья, в Климовичской Родне, еще стоял штаб 13-й армии, было намечено направить Марылю прямо в местечко. Но кто-то из политуправления армии, может, сам бригадный комиссар Крайнов, посоветовал разведотделу связаться с Крутогорским райкомом партии, и Прокоп Маштаков предложил тогда поступить иначе. Устроить Марылю в местечке должны были посторонние люди — либо кулигаевский Сидор Ровнягин, либо веремейковский заместитель председателя колхоза Денис Зазыба. Военные неожиданно остановили свой выбор на последнем. Тогда и позвали Зазыбу в Кулигаевку к Сидору Ровнягину.
Зазыба брался за поручение с полным сознанием опасности дела, он, конечно, еще в тот день, когда ходил в Кулигаевку и разговаривал с Прокопом Маштаковым, сообразил, что даже за одно знакомство с Марылей можно поплатиться жизнью. Но понимал он и то, что теперь от каждого, кто был честен и сознавал свою ответственность перед страной, требовалось не только напряжение физических и духовных сил, — пожалуй, важнее всего было подготовить себя к самопожертвованию. С одним Зазыба никак не мог согласиться — почему вдруг первой в жертву должна была приносить себя Марыля! Даже обидно было за девушку — в Веремейках который день свободно жили мужчины-дезертиры, тот же Роман Семочкин, Браво-Животовский, а она вынуждена уезжать из деревни, и, конечно, не ради сегодняшнего праздника спаса. Обида эта имела под собой и другую причину, которая также была объяснима. Касалось это уже лично Зазыбы, точнее говоря, не самого Зазыбы, а его жены Марфы. В отличие от мужа Марфа по-прежнему ничего не знала о Марыле и тем более не догадывалась, потому ей и невдомек было, почему девушка должна где-то искать себе пристанище, если можно пожить в Веремейках. Сегодня Марфа даже не выдержала, сказала об этом мужу, когда тот на рассвете пошел накосить травы в дорогу. Однако Зазыба не поддержал разговора. И вот теперь замечал, как тосковала Марфа.
Марыле тоже было будто не по себе, чем-то, может, настороженным беспокойством, она напоминала птицу, которая каждую минуту готова была улететь со двора. Вместе с тем Марыля не забыла и принарядиться в дорогу — на платье натянула темно-зеленую кофточку, в которой, казалось, более заметной стала ее девичья грудь.
Зазыба осмотрел готовую в путь повозку, сказал неторопливо:
— Ну что ж, пора нам…
Марфа точно ждала этих слов, мелко переступая, подошла к Марыле, прижала на какое-то время к себе, апотом принялась крестить, благословляя. Марыля стояла притихшая, принимала чужую ласку и чужое волнение, как подобает человеку, ставшему в этом доме почти родным. Но не успела Марфа по привычке спрятать под фартук свои натруженные руки, как Марыля не выдержала и сама кинулась обнимать ее. Зазыба поглядел на растрогавшихся женщин и по-мужски спокойно и строго буркнул:
— Хватит вам. — И Марыле отдельно: — Садись уж!. Марыля оторвалась от Марфы, занесла ногу, которой не помешало широкое платье, на деревянную подножку телеги и села, подвигаясь к середине, на мягкую траву, застланную полинялой дерюжкой. Марфа напутствовала:
— С богом! — и перекрестила отъезжающих. Зазыба взял за узду коня, вывел за ворота.
— Запирайся тут, — бросил он жене.
Окованные колеса покатились по утрамбованной стежке, грохоча едва не на весь переулок. Зазыба прошел шагов двадцать рядом, потом ухватился руками за боковую грядку и, молодцевато подпрыгнув, сел на телегу.
Немного погодя Марыля оглянулась на Зазыбов двор. Все там — и хата под трехскатной крышей, и ворота, украшенные сверху наличниками с замысловатой резьбой, — показалось ей одновременно знакомым и незнакомым. Было такое впечатление, будто она теперь узнавала давно забытое. Взгляд надолго задержался на прясельном шесте, возвышавшемся, словно вешка, над плоским коньком овчарни, потом перескочил на открытое с обеих сторон крыльцо, дощатый навес которого опирался на тесовые, с точеными выпуклостями столбики-балясины. И только потом, когда в поле зрения попал раскидистый вяз, стоявший под окнами хаты, захолонуло сердце — вяз этот она все дни видела в окно во время своего затворничества. Только однажды за все время пришла к ней деревенская девушка, наверное, и таких же годах, как и Марыля. Назвалась Настей. Уже потом, когда она ушла, Марфа Давыдовна сказала своей мнимой племяннице, что это была Настя Симоненкова, заведовавшая в деревне избой-читальней. Сама Настя об этом почему-то не вспомнила при разговоре, может, потому, что была очень взволнована, даже напугана. То ли Марыля сразу внушила доверие, то ли ей просто надо было с кем-то поговорить, чтобы излить душу, но Настя вдруг начала с того, что заплакала, затем вытерла по-детски кулаками слезы. Она состояла в комсомоле и боялась, что немцы убьют ее за это. Не так она боялась, как ее мать, женщина со странностями, которые граничили иногда с религиозным изуверством. Теперь, в ожидании немцев, мать требовала от дочери-комсомолки, чтобы та при людях сожгла свой билет, дав таким образом понять всем, что в их доме с прошлым покончено. Марыле пришлось долго успокаивать девушку и подбадривать, но ушла Настя домой, кажется, в таком же смятении, как была…