Виварий - Чилая Сергей. Страница 5
— Я ухожу в операционную, — ответила трубка, дребезжа, и сразу последовали короткие гудки. Она выждала мгновенье и снова набрала короткий номер в три цифры. Трубка хохотнула негромко и сказала:
— У нас пять минут…
Она не стала отвечать и, бросив взгляд на часы с мальчиком-ангелом на маятнике, легко стянула из-под халата скользкие штанишки, уже представляя себе, как пробежит мимо вечной его секретарши, холодной старой девы с проницательными глазами лекаря от нетрадиционной медицины, которой ей всегда до смерти хотелось залезть под юбку, чтобы посмотреть, что там, легко присядет на край письменного стола в огромном, похожем на ангар, кабинете, и истекая желанием станет ждать, когда он приблизится знаменитой ковбойской походкой, сводящей с ума, недоступный и такой близкий, медленно поднимет тяжелые веки, посветив вокруг неярко серым цветом, и она погрузится в пучину наслаждения, всякий раз яркого и быстротечного, и дернула ручку двери…
Елена Лопухина, строгая молодая женщина с прекрасным узким лицом аристократки или хорошей актрисы, всегда туго обтянутым кожей, особенно на выступающих скулах, большими желтыми глазами с широкой зеленой каймой, делающей их иногда голубыми или зелеными, в зависимости от настроения или одежды…, или цвета волос, фигурой девочки-теннисистки, одновременно угловатой и элегантной, толстыми длинными губами и двумя небольшими бородавками на щеке, придававшими ему редкостную прелесть, с периодическими приступами нимфомании в поведении и одежде, всегда из дорогих магазинов, была неплохим хирургом и отличным менеджером с мужскими стратегическими мозгами, всякий раз находившими нетрадиционные решения традиционных проблем.
Мать Елены — Анна Лопухина, бывшая операционная сестра, почти всю жизнь простоявшая на операциях основателя и бессменного директора Цеха, профессора Глеба Трофимова, по кличке Ковбой-Трофим, принадлежала известному в России дворянскому племени Лопухиных, за что расплачивалась гонениями, как до нее расплачивались ее родители, но, видно, не смогли, потому что были растреляны в тридцать седьмом… Отец Елены, мягкий интеллигентный человек, не вынес ни стоицизма старшей Лопухиной, ни замкнутости, ни молчаливого противления режиму и уехал насовсем в Прибалтику, где обитались его родственники, когда дочери было шесть лет… Он периодически навещал их и даже познакомился с Ковбой-Трофимом, который консультировал его иногда, но жить в Москве не хотел…
Согласно легендам и периодически гулявшим по Цеху слухам, в старшую Лопухину когда-то был влюблен профессор Трофимов, который не побоялся и взял Анну к себе в институт, когда дальние родственники тайком привезли ее, еще почти ребенка, из Казахстана после войны… Однако Ковбой-Трофим обитался для простого институтского люда так высоко, что представить в его объятиях бывшую операционную сестру, суровую недотрогу с крупными чертами излишне породистого лица с бородавками, не мог никто, как ни старался…
Высокая и статная, не отличавшаяся особой красотой, Анна Лопухина вырастила дочь одна, соответственно своим принципам и представлениям о воспитании и образовании, в которых превалировали строгость и суровость, и максимальная занятость, и в ход здесь шло все: теннис, плавание, фигурное катание, английский, фортепиано… и даже балет, благо в те времена почти все это было бесплатным, и маленькая Елена, похожая на стрекозу с длинными ножками вместо крыльев и такими же большими стрекозьими глазами, спешила из музыкальной школы во Дворец пионеров, сгибаясь под тяжестью школьной сумки, папки с нотами и чехлов с коньками и ракетками, чтобы провести полтора часа у балетного станка…
Единственная слабость, которую позволяля старшая Лопухина в отношениях с дочерью, были совместные метания остаков пищи с обеденного стола в корзину для мусора, что стояла в дальнем углу кухни… Она почти всегда выходила победителем и, сидя за столом демонстративно небрежно, даже неглядя, швыряла огрызки яблок, недоеденный картофель, рыбьи головы, хлебные корки, смятые салфетки и прочий хлам в корзину, эпатируя Елену не столько манерами, сколько удивительной целкостью…
— Твоя бабушка, получившая куда лучшее воспитание, считала эту работу вполне достойным занятием и достигла в ней большого совершенства, — сказала дочери однажды Анна Лопухина, — но брасывать почти целые котлеты в корзину она себе никогда не позволяла….
— К чему ты готовишь меня, ма? — спросила однажды, худая, почти прозрачная, с синяками под глазами от недосыпаний, Елена, вопросительно глядя на мать… — Не к тюремным же лагерям, в которых погибли дед с бабкой? Где еще могут понадобиться моя выносливость и покорность? Где?
— Типун тебе на язык, Елена! — сурово реагировала старшая Лопухина. — В этой стране может случаться все и даже больше… Ты должна быть готова и к будущей благополучной жизни, и к дедушкиным с бабушкой лагерям… Я воспитываю в тебе не выносливость и покорность, но стойкость духа и тела, которые в трудную минуту или счастливые часы придут на помощь… Ты не в убытке…
— С твоей муштрой я чувствую себя крысой на корабле, где каждый день учебная тревога, — сказа Лена, которой было в ту пору 15 лет.
— Нет! Я хочу научить тебя дуть умело в свои паруса…
Поступив в медицинский, Елена чуть притормозила в нагрузках, но оглянуться вокруг по-настоящему и прислушаться смогла только на третьем курсе…, и удивилась сильно: равнодушная толпа, одноликая, вызывающе бедная, за исключением редких одиночек, подтверждающих справедливость вечного русского тезиса: бедность — не порок, неохочая до учебы, жадная до выпивки, что стала вдруг мучительной проблемой, и секса, на который большинство смотрело, как на заход в кино. Однако Елену однокурсники не интересовали: ни бедные, ни богатые, и на все попытки студенческого флирта: от легкомысленных поцелуев в перерывах между лекциями до серьезных попыток забраться под юбку на вечеринках, она реагировала с такой леденящей и яростной сдержанностью, что у нападавших мгновенно исчезал из крови тестостерон.
Младшей Лопухиной был интересен лишь один человек в Москве, давно и навсегда ставший, как ей казалось, властелином ее души, и неважным было, что он станет делать с телом, которое напрягалось и замерло в бесконечном ожидании… А он ничего не делал ни с телом, ни с душой, лишь приглашал иногда в концерты и музеи, хоть в живописи и музыке разбирался поверхностно…, на премьерные спектакли, в загородные поездки с коллегами и друзьями, а однажды взял в Лондон, на кардиохирургический конгресс, и она, совершенно ошалевшая, бродила с ним, узнавая с детства знакомые по репродукциям места…
Он изредка бывал у них в доме и всякий раз за чаем с бубликами, уверенно положив сухую кисть с удивительно длинными сильными пальцами на такую же сухую от постоянного хирургического мытья руку Анны, деликатным шепотом предлагал деньги, вынимая из кармана пиджака заготовленный конверт и всякий раз с сожалением клал обратно… Однако деньги и достаточно большие в доме были всегда: из каких-то полулегальных дворянских фондов, союзов и родственников за рубежом… Елена не знала отказов в одежде и карманных расходах, удивляя однокурсников то щедрым заказом ресторанной еды для всей компании, то дорогой выпивкой…
Он никогда не был с ней фамильярным, не покровительствовал демонстративно и не пытался легкомысленно заигрывать, никогда не подчеркивал ни дистанции, ни социальных раличий между ними, и не старался казаться однокурсником… Он был самим собой и ни разу не сделал ошибки, хотя она догадывалась, как трудно ему это давалось. И даже преподнося дорогие подарки, от которых душа ее взлетала в небеса, он вел себя сдержанно и просто, будто вместо последней модели «Жигулей» дарил ручку Parker с золотым пером… Ее смущало лишь, что мать была сдержанна и сурова с ним, даже враждебна и всячески противилась дружбе…
Елена первой сооблазнила его. По крайней мере, себе она внушила именно это и жила долгие годы с примиряющей и успокаивающей мыслью, что инициатива принадлежала ей, а он просто подчинился обстоятельствам. Она была слишком хорошо воспитана, хотя старшая Лопухина говорила, что здесь — слишком не бывает, красива, умна и имела редкостную родословную, которой если не кичилась, то помнила постоянно и не уставала напоминать другим молчаливо, сдержанностью своей, даже высокомерием, осанкой и полным отсутствием суетливости, свойственным подругам той поры, чтобы позволить ему овладеть собой в номере дорогой гостиницы с двумя большими кроватями, разделенными массивной тумбочкой, после ужина с обильной выпивкой или на близкой даче в Малаховке под любимого им Генделя и кофе с миндальным ликером…, и предпочла осуществить эпатажную выходку свою в такси, на задних сиденьях, хотя по-началу собиралась заняться любовью с ним в лифте…, заранее зная, что он не сильно бы удивился…