А было все так… - Чирков Юрий Иванович. Страница 54

Через неделю я получил красиво оформленное удостоверение с печатями и подписями, где были перечислены все сданные предметы, поставлена оценка «отлично» и указано, что мне присвоена квалификация техника-гидрометеоролога. В учетно-распределительный отдел (УРО) управления Ухтижмлага было направлено письмо об использовании меня по специальности. Одновременно от опытной станции в УРО был послан запрос направить меня техником на метеостанцию при опытной станции. Оставалось ждать распоряжения УРО.

В начале марта я был назначен техником на метеостанцию. Эта должность давала пропуск на выход за зону и премвознаграждение – 18 рублей в месяц (профессор Мацейно получал 45 рублей). Гороскоп, составленный в 1936 году, оправдывался. Предсказанный тяжелый период, когда я на стыке 1938 и 1939 годов умирал от пеллагры, оправдался, как и рост кривой благополучия после вогвоздинской пересылки, который был неуклонным.

К сожалению, я еще не был переведен на ИТРовский паек и не обедал в столовой опытной станции. Но мне обещали это благо с 1 апреля. Я подробно написал домой о своих успехах и сообщил, чтобы мне больше не посылали посылок. Меня беспокоило, что маму это затрудняет. Папа писал, что она прихварывает.

Александр Иванович Блудау, освоившись на мясокомбинате, несколько раз передавал мне то кусочек сала, то колбасы. Узнав о моих успехах, он передал целый круг копченой колбасы, и я имел удовольствие угостить таким деликатесом своих новых коллег на метеостанции во время торжественного чаепития в честь появления нового сотрудника.

Работать на метеостанции было очень приятно. Метеорологи были добросердечные, тактичные люди. Профессор Александр Иосифович Мацейно располагал с первого взгляда доброй улыбкой, его помощник Николай Александрович Макеев выглядел, наоборот, свирепо. Под кустистыми седыми бровями сквозь чеховское пенсне сверкали сердитые маленькие глазки, голову венчала густейшая седая шевелюра. Был он высок, худ и говорил басом. Входя в помещение, он рявкал: «Подаю голос!» Он сидел с 1930 года и осенью 1940 года заканчивал срок наказания по обвинению в подготовке вооруженного восстания.

Николай Александрович был коренной ташкентец, а Александр Иосифович – коренной петербуржец. Это в значительной мере определяло разницу в их поведении. Даже ручки дамам они целовали по-разному: Макеев как-то по-гусарски, профессор Мацейно – с оттенком глубокого почитания. Макеев говорил довольно громко, рублеными фразами и сильно жестикулировал; Мацейно говорил тихо, но четко, иногда поправляя очки – единственный жест, который он допускал. Оба они не терпели хамства, вранья и воровства, но Макеев мог проявлять это резко, а Мацейно обычно презрением.

Как-то Александр Иосифович рассказал мне об одном эпизоде времен послереволюционной разрухи и голода в Петрограде. Зимой 1918/19 года было очень морозно. В квартирах едва поддерживалась положительная температура печками-буржуйками, в которых сжигали мебель, паркет и т. п. Однажды сын Александра Иосифовича, которого, как и меня, звали Юрой, пошел погулять на улицу и долго не возвращался. Родители беспокоились. Наконец Юра появился сияющий, задыхающийся. Он принес охапку дров! Где-то неподалеку народ разбирал на дрова чей-то деревянный дом. Тут же бревна распиливали, и кто уносил, кто увозил на саночках. Юра и Митя Шостакович (товарищ Юры, будущий композитор) схватили балясины от перил веранды. Александр Иосифович не был обрадован этим драгоценным даром. Наоборот, он повысил голос и приказал сыну отнести дрова обратно и положить на то же место. Он сказал тогда сыну: «Лучше умереть с голоду и холоду, чем взять то, что тебе не принадлежит». Вот в этом – суть этики профессора Мацейно. Юра отнес дрова обратно, а у Мити Шостаковича родные приняли дрова. Сын Александра Иосифовича после ареста отца был отчислен из Ленинградского мореходного училища, после уехал в Мурманск, и с тех пор писем от него не приходило.

В конце марта я получил первое самостоятельное задание по приобретенной специальности. В окрестностях Ухты проектировалось строительство большого аэродрома. Нам было поручено исследовать ветровой режим в месте строительства, определить мощность снежного покрова, установить различия в температуре воздуха между намеченной площадкой и нашей метеостанцией. Всю работу поручили мне. Я ехал в командировку на месяц в лес!

Моя резиденция в смолокурне, а смолокурня в лесу, в четырех километрах от лагпункта Ветлосян, где подлечиваются «доходяги». Построена смолокурня у большой ровной поляны, которая отойдет под аэродром. Кругом поляны настоящая тайга и полная до звона в ушах тишина. Смолокур – человек молчаливый и печальный, бывший главный инженер крупного завода. Принял он меня любезно, поставил топчан у окошечка. Я привез приборы, лыжи, постель, посуду, сухой паек на пять дней. На следующие пятидневки паек буду получать на Ветлосяне и там же в комендатуре отмечаться, что не убежал. Следовательно, 24 дня я не буду видеть ни вышки со стрелками, ни зону, а буду среди леса на природе.

Первый рабочий день. В 7 часов утра выбегаю из смолокурни, вдыхаю чистый морозный воздух, обтираюсь по пояс чистейшим снегом. Красота какая! Заканчиваю утренний туалет в избушке, готовлю завтрак, пью чай из трав, заваренный смолокуром. Настроение отличное. Надеваю лыжи, выезжаю на поляну, измеряю температуру воздуха, скорость и направление ветра, высоту снежного покрова. В 8 часов измеряю психрометром температуру воздуха: – 22°, анемометром – скорость ветра: полный штиль. Иду до триангуляционной вышки. Поднимаюсь на высоту 25 метров. Обзор отличный: со всех сторон до горизонта – тайга, только в стороне Ухты видны столбы дыма от ТЭС и заводов. Надо на вышке успеть до 12 часов установить флюгер, чтобы определить скорость и направление ветра над лесом. К 12 часам все готово. Измеряю температуру воздуха, скорость ветра на вышке и на поляне. После обеда делаю снегосъемку, измеряю высоту и плотность снега по намеченному маршруту на поляне и в лесу. Высота снежного покрова везде больше метра. В 16 часов измерение температуры и скорости ветра. И так каждый день, только снегосъемка проводится один раз в пять дней.

Вечером ведем со смолокуром неторопливую беседу. Он рассказывает о Ветлосяне и его достопримечательных заключенных, я – о Соловках. В числе знатных ветлосянцев он называет жену соратника Ленина, члена Политбюро, наркома РКИ Рудзутака. Ее зовут Эльга, она работает медсестрой. Называет Марию Михайловну Иоффе – жену участника делегации, заключившей Брестский мир, потом посла в Германии, Японии. Называет комкора Тодорского – начальника Главного управления высших учебных заведений Красной Армии, то есть всех военных академий; о нем с большим уважением отзывался Ленин. Называет много других известных фамилий.

В первые пять дней я с огромным удовольствием изучал метеорологический режим этой лесной поляны. Бродил по лесу на лыжах, иногда разводил костер, а в ясные дни поднимался на триангуляционную вышку.

Простор, ощущение свободы. Складывались стихи:

Раздолье! Ни вышек, ни зоны,
И лес, словно замерший храм…

Или:

Нас окружает тьма, мой друг,
Завешен свод небес.
Куда ни кинешь взгляд, вокруг
Угрюмый стынет лес.
Он мириады страшных лап
С угрозой ввысь простер,
В честь дружбы, что судьба сплела,
Разложим мы костер…

Здесь же я написал стихотворение о предэтапных днях в Соловках осенью 1937 года, которое уже приводил в первой части.

Первый выход в Ветлосян был очень интересным. Во-первых, я пошел в сушилку – ремонтную мастерскую, чтобы починить рукавицы. Там было тепло и крепко пахло сохнущими валенками. За низеньким столом сидел заведующий этого заведения, плотный краснолицый старик, который и оказался комкором Тодорским. Еще один старичок подшивал валенки, третий – одноглазый – починял рукавицы. Я спросил, можно ли сдать в починку рукавицы и нужно ли брать ордер в части снабжения. На вопрос заведующего: «Кто я и откуда?» – был дан подробный ответ о моем временном прикреплении к Ветлосяну для исследования метеорежима в месте строительства аэродрома. Тодорский разрешил починку рукавиц и стал меня расспрашивать далее. Когда он узнал о моем соловецком сидении, то послал одноглазого в кубовую, и минут через десять в сушилку вошел Лев Андреевич Флоринский, мой старый соловецкий знакомый и великий книголюб. Я его узнал сразу, а он сначала недоуменно посмотрел на меня, потом просиял (у него была чудесная улыбка) и закричал: «Юра!» Тодорский с удовольствием смотрел на нас.