Серебряные рельсы (сборник) - Чивилихин Владимир Алексеевич. Страница 52
– А что значит Кынташ?
– Таш – камень.
– А кын?
– Кровь, – сказал я.
– Инженер замолчал, а я подумал, зря такой разговор пошел.
– А как будет по-алтайски водка? – спросил он, не знаю зачем.
– Кабак аракы.
– Вот если б вы взяли с собой кабак аракы, хоть четвертинку!
– Нет. Ладно, не взяли.
– Почему?
– Уже бы выпили, – сказал я.
Он снова засмеялся, а мне стало плохо, потому что он может головой заболеть. Когда они придут? Ночь я останусь, а утром надо за народом. Другого не придумаешь, пропадем двое. Правда, надо о чем-нибудь говорить. О простом. Если человеку плохо, надо с ним говорить о простом.
– Главное, – сказал что попало я, – куда захотел, туда поехал…
Я пожалел, что так сказал. Он снова растянул губы в светлой бороде. Это вчера борода была черная, а утром я помыл ее.
– Тобогоев, как будет по-алтайски «Я хочу пить»?
– Мен суузак турум. Ты пить хочешь?
Принес котелок с водой, он выпил много. Голова у него была горячая и тяжелая, а глаза не смотрели. День кончался. Неизвестно, где сейчас солнце, только стало холодно, и я пошел за дровами. Сварил чай с березовой чагой и положил в котелок весь сахар, У нас был еще маленький кусочек хлеба.
– Мен суузак турум, – к месту сказал инженер, и я дял ему чаю. Мне осталась половинка, и я с большой радостью тоже выпил. Хлеб отдам ему перед ночью. Где Урчил? Знаю, что близко, однако не показывается. Умный собака.
– Тобогоев, а как по-алтайски «друг»?
– Тебе трудно выговорить. Надьы.
– Что тут трудного? Нады?
– Верно, однако, – не стал поправлять его я.
– Можно еще спросить, Тобогоев?
Пусть спрашивает про наш язык. Мы будем говорить, а думать не надо.
– Как по-вашему «брат»?
– Это просто: карындаш.
– Карандаш?
– Не так. Карындаш!
Темнота в ущелье, и надо за дровами, пока видно. От горячих углей уходить плохо. Спина сильно болит, я промочил ее под дождем и не просушил.
– Карындаш! – хорошо повторил инженер. Дождь не идет, но и звезд нету. Вертолета не будет.
6
КОТЯ, ТУРИСТ
Умора, как я-то попал в эту историю, просто подохнуть можно со смеху. Иными словами, плачу и рыдаю…
Еще зимой мы с Бобом решили куда-нибудь дикарями. А куда, расскажите вы мне, можно в наше время податься?
– Дед, махнем в Рио! – с тоской собачьей говорил всю весну Боб. – А? Днем Копакабана, креолочки в песочке, вечером кабаре. Звучит, дед?
– Мысль, – соглашался я. – Ничего, Боб! Придет наше время.
А перед самым летом Боба осенило.
– Дед! – толкует он мне по телефону. – У нас тут звон идет насчет Горного Алтая. А? Тайга, горы, медведи, туда-сюда. Звучит, а?
Боб, иными словами Борька, работает в каком-то номерном институте. Что эта контора пишет, никто не знает, даже Боб, по-моему. Вокруг всего заведения китайская стена, за которой давятся от злости и грызут с голодухи свои цепи мощные волкодавы. Боб там программистом, какие-то кривые рисует, что ли.
Мы с детства вместе. Потом Бобкин папа попробовал его изолировать в суворовском училище, да не вышло. Маман ощетинилась, и Боб снова стал цивильным мальчиком. Пошел, как все люди, в школу и попал в наш класс. Маман у него ничего, душа-женщина, а папа сугубый. Вояка, орденов целый погребок, на Бобкину куртку не помещаются. А в общем все это лажа…
– Боба, ты гений! – крикнул я в трубку. – Мы же давно мечтали сбежать от цивилизации. Понимаешь, голый человек на голой земле…
– Постой-ка, затормози! – перебил он меня. – А девочек мы там найдем?
– Мы? Не найдем? – неуверенно спросил я, хотя знал, как скоро и чисто умеет Боб эти дела обтяпывать, был бы объект-субъект. – Сибирячки, сообража?
– Да знаю я эту толстопятую породу! – заныл Боб. – Ну, лады. Выходи на плац, покалякаем.
Мы с Бобом живем в одном доме, и он до моего балкона может запросто доплюнуть, если хорошо рассчитает траекторию.
После школы я тоже не попал в институт, поступил на курсы иностранных языков. Иными словами, мы с Бобом не только соседи, но и кореши до гробовой доски, как говорят «дурные мальчики» на нашей Можайке. Правда, здесь, в Горном Алтае, я его и себя увидел в другом аспекте, меж нами пролегла трещина громадной величины – иными словами, пропасть, как пишут в романах. Французы вечно ловчат – шерше, мол, ля фам. В нашем случае женщина, конечно, была, но не только в ней дело, будь я проклят!
Приехали мы сюда не дикарями, а как честные члены профсоюза – в Бобкином институте горели ясным огнем две турпутевки, и мы на это дело купились.
«Сибирь – это хорошо!» – изрек мой папа и снабдил. У Боба тоже было прилично рупий, и потому все начиналось ажурно. Адье, Москва, бонжур, Сибирь! На вокзале маман даже слезу пустила, настолько далеко мы уезжали. Иными словами, в неизвестность…
Деревянненькая турбаза стояла на высоком берегу озера. Из него черпали воду и таскали в столовку. По озеру плавали щепки, а рядом, в деревне, весь берег был потоптан копытными животными.
– Коровы тоже пить хотят, – успокоил я Боба.
Во время обеда этот сноб подозвал официантку. Она была здоровенная, в заляпанном переднике и дышала, как лошадь после заезда с гандикапом.
– Богиня, скажите, тарелка немытая? – спросил Боб.
– Сами вы немытые! – «Богиня» с ходу взяла в галоп.
Боб скис. Да и скиснешь на столовском блюдаже и, кроме того, на безлюдье. Полторы калеки каких-то пенсионеров не в счет. Мне тоже тут было что-то не в дугу. На этой занюханной турбазе надо было загорать еще несколько дней, пока не наберется кодло для поездки по озеру. Вечером мы фланировали вокруг турбазы, и Боб ныл:
– Где горы? Это же не горы, а пупыри! Незаметно добрели до поселка лесорубов и у магазина употребили бутылку кислого.
– Отличный кальвадос! – приободрился Боб.
– Мартини! – подтвердил я.
А наутро он сбегал в поселок и еще принес бургундского под железной пробкой. Во время завтрака опять подозвал «богиню» и, понюхивая подгорелую пшенную кашу, спросил:
– Что это такое?
– А че?
– Пахнет! – простонал Боб.
– Сами вы пахнете.
– Пардон? – спросил я, но «богиня» уже диспарючнулась, как сказали бы французы, иными словами – исчезла.
В тот день приехали дикарями какие-то иностранцы с гитарой. У них были мощные рюкзаки и две палатки. Вели они себя буйно, как дома. Орали «Очи черные» на своем языке, твистовали под гитару, читали стихи; парни ржали, как лошади на ипподроме, но все заглушал свинячий визг, потому что были среди них девчонки, прямо скажу, нормальненькие.
– Кто такие? – сразу ожил мой Боб, и глаза у него зарыскали.
Инструктор базы сказал, что он и сам толком не поймет, откуда эта банда. Будто бы из какого-то малявочного государства – не то из Монако, не то из Андорры.
– Кот, – говорит мне Боб. – Ты ведь по-французски мекаешь!
– Да ну! – покраснел я. – Ты же знаешь, как я на эти курсы хожу…
– А много ли надо?
Иными словами, он уговорил меня подсыпаться к одной моначке.
– Парле ву франсе? – отчаянно спросил я, ожидая, что она сейчас начнет грассировать и прононсировать, как парижанка, и я утрусь.
На мое счастье, моначка что-то радостно запарляла тонким голосом на родном, нефранцузском языке. Боб, который стоял за мной, выступил вперед, приказав мне помолчать в тряпочку.
– Совиет! – ткнул он себя пальцем в грудь. Потом изящно и непосредственно прикоснулся к ее свитеру. Она засмеялась, убрала его руку, приложила ладошку к сердцу и завизжала:
– Лихтенштейн!
– Москва! – Боб опять ткнул себя пальцем в грудь.
– Вадуц! – сказала моначка, иными словами, лихтенштейночка, и снова ни с того ни с сего взвизгнула.
Боб ни фига не понял, начал что-то показывать ей на пальцах, трогать ее свитер там, где у нее было сердце, но тут подошел какой-то здоровяга в тельняшке из их компании, загородил соотечественницу спиной, что-то залопотал ей по-своему. Я улавливал какие-то полузнакомые слова, но ничего не понял.