Серебряные рельсы (сборник) - Чивилихин Владимир Алексеевич. Страница 92
А я тут задумал сделать тебе презент. Слава купил портативный японский магнитофон, вбухал в него половину заработанных за лето денег. Мы решили как-нибудь собраться, я напою целый моток своих любимых песен и подарю по приезде. Славка ищет работу, потому что почти все уже ухлопал на мороженое, на кино и на Райку. Ты знаешь, он ведь из очень культурной и состоятельной семьи, но бросил школу, удрал из дому и вот мотается по горам, чего-то ищет, ждет, когда его заберут в армию. От денег отца отказался, попросил не беспокоить. Его можно было бы назвать странным парнишкой, если б он не был таким упорным в работе, наивным и доверчивым. А его Райка – совсем пустая девчонка, даже дрянь, можно сказать, но Славка этого не понимает, и говорить ему об этом бесполезно.
Сегодня взял из садика Маринку, и мы ходили с ней в сквер кормить воробьев. У нее шарики все же работают. Когда мы дома крошили черствый хлеб и пальчики у нее устали, она вдруг предложила: «Дядя Валера, а давайте этот хлеб перемясорубим!» Мы разыскали твою мясорубку, и вправду дело пошло посерьезней. Я бы сроду не догадался. Последние дни Маринка живет у Зины – в порядке исполнения твоего наказа. Кроме того, я температурил немного, продуло где-то. Ты же знаешь, я не боюсь купаться в ледяной воде, обтираться снегом, но вот сквозняк для меня погибель. Два дня пришлось проваляться. Зина с Маринкой вчера навестили меня, и поросенок даже заплакал, испугавшись, что я умру.
Приходил Славка и рассказывал, что на какой-то буровой недалеко от города есть постоянная работа для двух сменных радистов. Оклад 96 рублей, дают общежитие в городе и каждый день будут возить туда и обратно. Соблазнительно. Я буду полностью независим от некоторых милых сотрудничков, больше получать, стану работать по специальности, иметь свою койку. Конечно, условно свою.
Очень жаль, что тебя нет и посоветоваться не с кем насчет работы. Зина сказала, что дополнительные 26 рублей – не фонтан, и я в общем согласен с ней, однако они не помешали бы, правда? Славке я сказал, чтоб он пока один устраивался на буровую.
Нигде не бываю. До двенадцати занимаюсь, потом немного повожусь по хозяйству – и спать до пяти. Встаю по твоему дребезжащему будильнику – и снова за учебники. Немного, конечно, странно в двадцать семь лет садиться за школьные тетради, но я твердо решил пройти через это.
С нетерпением жду тебя и твоего окончательного ответа. Если ты мне скажешь «нет», то это будет для меня чем-то вроде внезапной остановки Земли: все полетит к чертям собачьим, перемелется в пыль и труху. Из такой переделки я, конечно, выберусь как-нибудь, но стану моральным уродом, по сравнению с которым любой архиурод будет выглядеть ангелочком.
Нет, Наташа, надо верить друг другу и верить друг в друга, хотя я учитываю, что в жизни могут быть миллионы причин и причиночек, вызывающих болезненное недоверие в отношениях меж людьми. Если бы не было на свете мелкой подозрительности и отвратительного, часто беспричинного человекоедства, то как бы хорошо жилось всем нам, обыкновенным смертным! Ну, скажем, зачем это на днях рыжая твоя соседушка высказала Зине некое гнусное подозрение насчет нас с тобой? Хорошо, что Зина-то знает, что меж нами не было ничего, что можно было бы осудить даже с точки зрения какой-нибудь злобствующей кикиморы. А вчера ночью, когда я стирал на кухне, другая особь прекрасного пола засекла меня и позвала свою подружку. Они прошмыгнули мимо, мерзко хихикая, а я едва сдержался, чтоб не ошпарить их кипятком, – вот бы размяукались!
Снова пишу тебе, потому что настроение у меня неважное. Часто вспоминаю наши с тобой разговоры, когда нам было так хорошо! И только временами – в том числе и по моей вине – возникало непонимание. Помнишь, ты как-то спросила, почему это я иногда внезапно отключаюсь от всего, задумываюсь и сижу, словно бы отсутствуя? Я тогда не сумел объяснить. Со мной это случается и без тебя, но я и вправду затрудняюсь сказать, о чем думаю в такие минуты. Чаще всего в каком-то отвлеченном, туманном и мечтательном стиле рисую разные идиллические картины – тайгу, горы, костры, дальние походы, лайки, нарты, отдых в новом, пахнущем смолой доме, нежные цветы весны и грустную осень, книги, прочитанные вместе с тобой, детей, которых мы родим. Конечно, эти мои мечты можно назвать мелкими, мещанскими, однако я знаю, что наша любовь не будет такой – она найдет выход в большую жизнь, вольется в нее чистым и полезным ручейком. Думаю я также о матери, о том, как мало хорошего она увидела в своей жизни и как много дала мне, а я не успел ее отблагодарить. О тебе и о себе думаю. А так как свое будущее я всегда связываю с тобой, то мысли о себе уводят меня в прошлое…
Вот нас болтает на волнах, лепит снег, ни черта не видно, а мы четвертые сутки ищем свои сети в море. Судокоманда поховалась в кубрик, а я стою с кошкой-якорем: якорь в воде, а конец в руке. Немного мандражу – если якорь неожиданно зацепится, то меня может сдернуть в холодную азовскую воду, и тогда уж эти бухарики высыпят из кубрика, начнут искать меня. А вот наша посудина сидит на мели, вокруг бушует пыльная буря, поднявшая чернозем с запорожских полей. Эта буря и выкинула нас на мель, потому что ничего не было видно. Мы все выбились из сил, задыхаемся, жутко хочется пить, пресная вода кончилась, а я, еще не оперившийся радист, пятый час копаюсь в нашей забарахлившей радиостанции. Потом я стою на коленях в конторе нашего рыбцеха, цежу из бачка кружку за кружкой, а вокруг люди стоят и считают, сколько я уже выпил кружек…
А то какие-то совсем жуткие картины вспоминаются. Вот сидит на полу пьяный в дым парень из нашей команды и через икоту подробно рассказывает, как в той комнате, где живет Любка из рыбцеха, они гуляли вчетвертом – их трое, а она одна. Потом Любка в коридоре, плачущая и дрожащая; от нее разит водочным перегаром, она что-то кому-то пытается объяснить, а я чувствую, что если не убегу в ту же секунду, то меня начнет рвать…
Вот я схоронил мать и еду в Сибирь, куда-нибудь подальше. Какие-то ребята в мичманках поют «Скрылись чайки», а я стою у окна, смотрю в пустую степь и плачу. Мичманы заметили это, что ли, пригласили к себе, но я хотел побыть один. Тогда кто-то из них кинул издевательское словцо, и я бросился на него. Меня взялись месить, а в Петропавловске сдали в милицию. Хорошо еще, что дежурный вокзальной милиции, какой-то пожилой казах, понял меня без долгих слов и устроил на следующий поезд.
А то вдруг вижу, как стоит передо мной начальник Алыгджерской станции, недалеко от которой мы с тобой впервые встретились. Я разговариваю с ним тихим голосом, и он знает, что если я так говорю, то способен на все. Он поднимает табурет и швыряет его в мою голову. Я наклоняюсь, и табуретка за моей спиной рассыпается. Снова говорю ему таким же голосом, чтоб он никогда больше не истязал своего девятилетнего сынишку, иначе я не отвечаю за себя. Он тяжело смотрит мне в глаза, поворачивается и уходит.
Там же, в Саяне, я заблудился, не найдя самого дальнего снегомера, и двое суток бродил в ослепительных снегах, выбираясь к станции. Вспоминал Нансена, Седова, Скотта, Кошурникова, Джека Лондона и его героев, думал о тебе, хоть и не знал еще в то время тебя.