Пастырь добрый - Попова Надежда Александровна "QwRtSgFz". Страница 4
– Господи, – вздохнул Курт обреченно, утомленно потирая лицо ладонями, и прикрыл глаза, силясь отогнать от мысленного взора видение кровати и мягкой прохладной подушки. – Штефан, – стараясь говорить выдержанно, возразил он, снова воззрившись на своего посетителя, – ведь ты сам понимаешь, что все это…
– Да, я знаю. Я ведь уже не раз вам сказал – я все понимаю. Я даже понимаю, что вы сейчас не знаете, что вам делать; ведь так, да? Я прав? – уточнил он требовательно, когда Курт не ответил, и сам себе кивнул. – Я прав… Вы теперь думаете, что будете выглядеть так же глупо, как я сейчас, если явитесь к нам в дом и скажете моим родителям, что будете проводить там свое дознание, чтобы убить чудище в шкафу. Я ребенок, но я не дурак.
– Хорошо, скажу тебе честно: я не знаю, что делать, – признал Курт. – Мне не следовало бы тебе этого говорить, это противоречит нашим правилам, но обманывать тебя не хочу. Все, что ты мне рассказал, не просто необычно, такого мне вовсе не доводилось еще слышать, и как бороться с подобным – я не знаю. Все, что я могу сейчас, это записать твои слова… ты прав – я обязан это сделать… а завтра узнать у вышестоящих, как я обязан действовать в подобной ситуации. Если желаешь, при разговоре с ними я не упомяну твоего имени.
– Они ведь никому не расскажут? Это будут знать только следователи, да?
– Да, – кивнул Курт. – Только следователи. Дозволяешь назвать тебя?
– Ладно, майстер Гессе, – неохотно согласился Штефан, снова нервно стиснув ладони вместе. – Если никто, кроме инквизиторов, не узнает…
– Никто, – подтвердил он торжественно. – Это называется тайна следствия; слышал?
– Да, слышал.
– Ты вообще, я смотрю, парень образованный, – искренне заметил Курт, – как ты…
Он осекся, встретив обреченный взгляд мальчишки и обвиняющий – своего помощника; Штефан Мозер тяжело вздохнул.
– Как я могу при этом верить во всякие глупости, да? – договорил парнишка угрюмо. – Я и не верил. Пока все это не началось, я, клянусь, во все это не верил. Да, в глубоком детстве когда мне было лет шесть или семь, мы с друзьями рассказывали друг другу всякие байки, но я вырос и перестал верить… Сейчас я думаю, что не верил даже тогда. Просто не думал о правдивости всех этих историй, и все.
– Я не хотел тебя обидеть, извини, – попросил Курт от души, и тот вяло отмахнулся.
– Я все понимаю… И знаете, – заметил Штефан нерешительно, – у меня есть одна идея, как можно разобраться со всем этим. Если к папе придет инквизитор – это ведь будет уже серьезно, это не просто жалобы ребенка, верно?.. Я ведь сказал – папа состоятелен, и он вполне может себе позволить разобрать старый шкаф и… не знаю… сжечь его, может быть? Если вы поговорите с ним, вас он послушает; или кто-то из ваших старших сослуживцев – вы ведь в любом случае намеревались им все рассказать. Пусть он мне не верит, но он меня любит, вот и объясните ему, что для моего спокойствия будет лучше не спорить, а просто избавиться от этой вещи.
– Сообразительный паренек, – одобрил Бруно, и Курт тяжело усмехнулся:
– Да? А вещи твои тоже спалить – вместе со шкафом?
– Нет, – заметно смутился тот, – к чему же это; их можно переложить в новый…
– А когда в нем снова кто-нибудь начнет дышать, и я снова явлюсь к твоему папе с просьбами его сжечь, он погонит меня в шею вместе с моими манерами уничтожать его мебель.
Штефан умолк, неловко пожав плечами и отвернувшись; Курт вздохнул.
– Иди-ка ты домой, хорошо? – предложил он как можно мягче. – Завтра я поговорю со старшими, и тогда, быть может, мы что-нибудь придумаем. Сегодня я ничего сделать не смогу в любом случае.
– Я понимаю, – пробормотал мальчишка вяло, – я и не надеялся, что вы вот так вот, сегодняшним же вечером, сумеете меня от всего этого избавить… Спасибо, что хоть бы выслушали и не выставили сразу.
– Такая работа, – привычно отозвался Курт, поднимаясь; Штефан встал тоже, переминаясь с ноги на ногу и тоскливо косясь на чуть потемневший витраж, за цветными стеклами которого мало-помалу сгущались серые осенние сумерки – в его воображении наверняка тоже возникал образ постели и подушки, не вызывая, однако, при этом никаких приятных чувств…
До выхода из Друденхауса, провожаемый майстером инквизитором с помощником, он шел, понурившись и съежившись, точно заключенный под конвоем двоих стражей, попрощался едва слышно и шагнул на улицу, втиснув в плечи голову и озираясь. Когда дверь закрылась за его спиной, Курт несколько мгновений стоял недвижно, глядя на тяжелую створу, и, наконец, переглянувшись с Бруно, неловко ухмыльнулся.
– Господи, чего только не бывает на этой службе, – отозвался на его усмешку помощник. – Ты действительно собираешься записать весь этот бред как заявление?
– Обязан, – пожал плечами Курт, снова обернувшись на дверь. – И завтра вправду намерен справиться, как мне быть; вернее всего, с пометкой «отказано в расследовании» все это завтра же и уйдет в архив.
На его лицо помощник покосился с заметной настороженностью, вдруг перестав улыбаться, и нахмурился с подозрением, отступив даже на шаг назад.
– Что-то мне в твоих глазах не нравится, – заметил Бруно тихо. – Ты же не полагаешь всерьез, что в этом есть хоть намек на истину?
– Разум говорит, что я так думать не должен, однако отчего-то мне его поведение не по душе.
– Что – снова болит голова?
Курт усмехнулся невесело, отмахнувшись:
– Нет, Бруно, голова у меня начинает болеть тогда, когда я неосознанно заметил что-то, но не могу этого уразуметь и осмыслить явно, а сегодня я осознаю, что именно мне кажется подозрительным. Уж больно обстоятельно он все это рассказывал; к тому же – парень и в самом деле боится, боится по-настоящему.
– Уже через полчаса от первого слова дети и сами верят в то, что говорят, – возразил Бруно серьезно. – Или ему попросту снятся кошмары, или в его шкафу поселилась крыса… Господи, не можешь же ты в это верить! Неужто вы в вашей академии не травили подобных баек сами?
– В академии… – повторил Курт Гессе с ностальгической улыбкой. – В академии знали, чем привлечь к учебе оболтусов вроде меня: с первых же уроков нам невзначай, как бы между делом, начали рассказывать легенды и правдивые истории о вервольфах, стригах и прочей живности – с кровавыми подробностями. Одиннадцати-, двенадцатилетки с уличной закалкой; что еще нас могло заинтересовать?.. Нам было любопытно, мы слушали, после просили нечто схожее в библиотеке, а от этого переходили и к иному чтению… Посему наши страшные повествования были более, так сказать, наукообразными – без всего того, что друг другу пересказывают вот такие детишки.
– А до академии?
– До? Пока родители были живы – у меня не было друзей. Да и шкафа у меня тоже не было, к слову заметить, и под моей кроватью если б и уместилось какое чудовище, то таких размеров, что его можно было б раздавить пальцем. А когда оказался на улице… В среде уличных детских шаек и без того есть о чем поговорить, и жизнь там временами страшнее любой страшной сказки, отчего обычные байки вроде жутких чудищ в доме как-то прошли мимо меня. А у тебя в детстве жило чудовище под кроватью?
– Мои два чудовища жили в соседней комнате, – засмеялся помощник в ответ, пояснив на его вопросительный взгляд: – Отца вечно не было дома – постоянно в работе; мать умерла, производя меня на свет… так что даже обычных сказок перед сном мне рассказывать было некому. Оба брата тоже работали с утра до вечера, и я оставался наедине со старшими сестрами, которые изводили меня, как могли, посему при такой родне, поверь мне, никаких чудовищ не надо. Ты бы, кстати сказать, их проверил – обе наверняка ведьмы и надеялись меня рано или поздно уморить… Но, – чуть сбавив шутливый тон, продолжил Бруно, – я так полагаю, ты не о том спрашиваешь. Да, что-то такое было – давно, в глубоком детстве, как выразился этот паренек. Сдается мне, любой ребенок опасается чего-то подобного, даже если никогда не слышал ни одного рассказа на эту тему. Mens semper, quod timet, esse putat [2], знаешь ли.
2
Душа всегда верит в существование того, чего боится (лат.).