Университеты Анатолия Марченко - Марченко Анатолий Тимофеевич. Страница 8
Здесь, на спецу, я увидел и такое, о чем раньше только слышал, но не мог проверить: надписи, вытатуированные не только на руках, на теле, но и на лице - на лбу, на щеках. Обычно это бытовики-уголовники, которых тоже немало в политических лагерях.
Уголовники переходят в политический лагерь, можно сказать, добровольно. По уголовным лагерям ходит легенда, что у политических условия сносные, кормят лучше, работа легче, обращение более человеческое, охрана не избивает... В основе этой легенды - молва о действительно существующем в Мордовии лагере для иностранцев, осужденных за шпионаж: там на самом деле условия чуть не как на курорте: посылки не ограничиваются, кормят досыта, норму не спрашивают, да и вообще работа там - дело добровольное, хочешь работай, не хочешь играй в волейбол в зоне. Вернувшись на родину из заключения, иностранец ничего плохого не может сказать о наших лагерях и тюрьмах. Ну, а в народе по газетным статьям создается мнение, что всякий политический у нас непременно шпион, агент иностранной разведки. Вот и идет по лагерям молва о райских политических зонах. Но есть в легенде и доля правды. Политических не гоняют сейчас на лесоповал - их охраняют тщательнее, а на лесоповале почти бесконвойная работа. К тому же, там у зэков в руках топоры, пилы. Кроме того, у политических другие отношения между собой: не убьют, не зарежут, в основном, зэки уважают друг друга, помогают в беде, чем могут. И охрана здесь не решается избивать публично.
И вот уголовник совершает государственное преступление, чтобы попасть в политический лагерь, пусть даже с добавочным сроком. Он пишет листовку против Хрущева, против партии; обычно там половина слов - мат. Или сделает из тряпки "американский флаг", нарисует на нем побольше звездочек (сколько их, он не знает, известно только, что много). Дальше надо попасться. Листовки он раздает другим зэкам: кто-нибудь непременно донесет начальству. Или клеит их в рабочей зоне, так, чтобы все видели. Флаг он вывешивает на видном месте или шествует с ним на разводе. Вот и готов новый государственный преступник.
В политическом лагере он голодает еще больше, чем в уголовном. При случае угодит в карцер, там в дежурке его изобьют надзиратели. Он начинает писать жалобы - и убеждается, что это бесполезно. А срок впереди немалый. А формы протеста он принес с собой из блатного мира, оттуда же привычки и представления. И вот - наколки.
Я увидел двух бывших уголовников, ныне политических, одного по кличке Муса, другого Мазай. У них на лбу, на щеках было вытатуировано: "Коммунисты - палачи", "Коммунисты пьют кровь народа". Позднее я встречал очень много зэков с подобными изречениями, наколотыми на лицах. Чаще всего крупными буквами через весь лоб. "Раб Хрущева", "Раб КПСС".
Здесь же, на спецу, в нашем бараке, сидел один парень, Николай Щербаков. Когда я его увидел из окна в прогулочном дворике, то чуть не упал. На его лице не было живого места. На одной щеке: "Ленин палач". На другой продолжение: "Из-за него страдают миллионы". Под глазами: "Хрущев, Брежнев, Ворошилов - палачи". На худой и бледной шее черной тушью вытатуирована рука, сжимающая его горло, и на кисти буквы "КПСС", а на большом пальце, упиравшемся в кадык, "КГБ".
Щербаков сидел в такой же угловой камере, как и наша, только в другом конце барака. Сначала я только видел его из окна, когда их камеру водили на прогулку. А потом нас троих перевели в другую камеру, и мы часто гуляли одновременно в соседних прогулочных двориках. Переговариваясь потихоньку от надзирателей, мы познакомились. Я убедился, что он нормальный человек, не псих, как я было подумал сначала. Это был неглупый парень, он довольно много читал, знал по газетам все новости. В одной с ним камере сидел Мазай и педераст Мика, оба с наколками на лицах!
В конце сентября 1961 года, когда нашу камеру вывели на прогулку, Николай жестами спросил, нет ли у кого из нас лезвия. В таких случаях не полагается спрашивать, зачем; просят значит, надо. Есть у тебя - дай, ни о чем не спрашивая. У меня было три лезвия - еще на десятом, до карцера, я спрятал их в козырьке фуражки, - это вещь нужная; во время всех обысков их не обнаружили. Я зашел в уборную, подпорол зубами шов под козырьком и достал одно лезвие. Во дворе, когда надзиратель отвлекся, я сунул его в трещину деревянного столба, на котором крепится колючка. Николай следил за мной из окна. Лезвие пролежало в щели целый день. Многие зэки видели его наш брат на прогулке обшарит глазами каждый камешек, каждую щелку, не попадется ли что полезное. Но раз положено лезвие, значит, есть у него хозяин, для которого оно лежит; такую вещь никто не возьмет. К тому же, Николай весь день не отходил от окна, караулил, не взял бы кто. На другой день на прогулке он взял свое лезвие и унес в камеру.
А к вечеру из камеры в камеру пошел слух: Щербаков отрезал себе ухо. Позднее мы узнали подробности. На ухе он сделал наколку: "В подарок 22-му съезду КПСС". Видимо, наколку он сделал раньше, чем отрезал ухо, - иначе истек бы кровью, пока накалывал. Потом, совершив ампутацию, стал стучать в дверь и, когда надзиратель открыл наружную сплошную дверь, Щербаков выбросил ему сквозь решетку свое ухо с теми же словами: "В подарок двадцать второму съезду!"
Об этом случае знают все зэки в Мордовии.
Через день мы снова увидели Щербакова в окне камеры. Голова его была перебинтована, на месте правого уха повязка пропитана кровью, в крови лицо, шея, руки. Дня через три его отправили в больницу, а что с ним сделали потом, не знаю.
Вот поэтому-то во время проверки зэкам и полагается быть без головного убора, с открытым лбом - проверяют, не накололся ли еще кто-нибудь. Наколовшихся сажают для начала в карцер, а потом держат в отдельных камерах, чтобы не разлагали остальных. За ними в деле повсюду идет опись: место и текст надписей. И при проверке сверяют татуировки с описью, - не появились ли новые?
Сокамерников Щербакова таскали за то, что помогали ему, - за соучастие в антисоветской агитации.
Как ухитряются зэки в карцере, в тюрьме накалываться? Ведь нужны иглы, краски. Я много раз видел и на спецу, и на пересылке, и во Владимирке, как это делается. Выдирают из ботинка гвоздик, или на прогулке подберут кусок проволоки, заострят конец о камень - вот и игла. Чтобы сделать тушь, сжигают кусок черной резиновой подошвы от ботинка. Эту золу разводят мочой.
Но гораздо больше, чем техника, меня поражала сама идея такого деяния. Чего хотят эти несчастные? Зачем, ради чего уродуют себя на всю жизнь? Ведь это надо навсегда поставить крест на себе, на своей жизни, почувствовать себя, как поется в песне, "навечным арестантом", чтобы обезобразить свое лицо. Или вот ухо отрезал. Зачем? Но иногда, в минуты бессильного отчаяния, я и сам ловил себя на мысли: ах, сделать бы что-нибудь! Кинуть бы в лицо мучителям кусок своего тела! Зачем? Об этом в такие минуты не спрашиваешь.
...Со временем я привык к разрисованным, расписанным лицам и телам. И только смеялся над новичками, которые чуть не падали, увидев такое, как и я в первый раз:
- Погоди, еще и не то увидишь!
Просидели мы в камере на спецу месяца три. Сначала пятнадцать суток карцера. Потом, как и полагается перед судом, следствие. На шестнадцатый день нас стали по одному вызывать на допрос в кабинет начальника лагеря. Допрос вел офицер из Управления, майор Данильченко, начальник десятого. Первым вызвали Озерова. Майор Данильченко спросил:
- Кто еще хотел бежать вместе с вами?
Озеров, как потом Буров и я, отвечал, что больше никто, только мы трое. Ни о чем больше не спрашивали, только читали мораль. Озеров сказал, что нас избивали - и в зоне, и на вахте, и дорогой до карцера, когда мы были в наручниках, и в дежурке:
- При избиении присутствовал майор Агеев. Он и сам колол нас березовым колом и бил пистолетом.
- Это клевета! - закричал офицер. - Кто вам поверит? На вас нет следов побоев!
- Это было шестнадцать дней назад. Мы тогда требовали врача, к нам никто не заходил, даже надзиратели...