Оттепель - Эренбург Илья Григорьевич. Страница 24
Соколовский крикнул:
— Тушите, пока не поздно!
Володя прикрыл лампу куском картона. Соколовский снова замолк. Потом он начал что-то бормотать. Володя расслышал отдельные слова: «Мэри», «алоэ», «суккуленты».
Володя подумал: он и ботаникой увлекается. Рассказывал про какую-то агаву. Что только его не интересует! Ну, не все ли равно, какими красками писал Винчи? Сабуров пишет теми же красками, что я, а получается иначе… Кто эта Мэри? Наверно, его старая любовь. Смешно подумать, что Соколовский когда-то увлекался женщиной… Имя иностранное. Может быть, правда, что он был в Бельгии?.. Я зря ему рассказал, он после этого слег, бредит. В общем виноват я…
Хотя Володя понимал, что от огорчения нельзя заболеть воспалением легких, ему теперь казалось, что Соколовский свалился оттого, что он рассказал ему гадкую сплетню.
Рано утром снова пришел Горохов, он хмурился, потом сказал:
— Я попрошу на консультацию профессора Байкова.
Из города приехал профессор. Он долго что-то объяснял Горохову. Володя не понимал терминов, только видел, что врачи встревожены. Горохов опросил, не перевезти ли Соколовского в больницу. Профессор покачал головой:
— Лучше его не трогать. Вы сможете оставить здесь сестру?
Барыкина осталась у Соколовского. Под вечер Володя пришел домой. Соня удивилась его измученному виду:
— Что случилось?
Он не ответил и прошел к себе.
Соколовский пробыл свыше двух суток без сознания. На третье утро он открыл глаза. Ему показалось, что он опоздал на работу, и он протянул руку к столику, куда обычно клал ручные часы, опрокинул пузырек с лекарством. Тогда он вспомнил: я болен, приходил Горохов… Он закрыл глаза и начал мучительно вспоминать, что с ним произошло: пришел Пухов, меня знобило, потом начался пожар… Нет, это, наверно, мне приснилось… Все в голове путалось, почему-то отчетливо вставало одно: я спросил Пухова, какими красками писал Леонардо, а он не знал…
Постепенно он многое припомнил. Пухов рассказал про Журавлева… Соколовский поморщился. Все пересохло во рту, и какой-то странный привкус, будто я сосал железо… Надоела эта история с Бельгией!.. Сейчас встану и пойду к Вере. Бывают минуты, когда нельзя быть одному… Не могу понять который теперь час? Светло. Значит, ее нет дома… Я еще, кажется, болен, глядеть больно, и голова не моя — поднять не могу.
Он застонал. Подошла Барыкина, но он ее не видел, снова погрузился в горячий, темный водоворот забытья.
Вечером он открыл глаза и вскрикнул: над ним стояла Вера. Она глядела на Соколовского. Никогда еще не видел он ее такой. Он хотел что-то сказать, но не мог, только назвал ее по имени. Она строго сказала:
— Вам нельзя разговаривать.
Она отошла от кровати и шепнула Барыкиной:
— Узнал…
Соколовский лежал с закрытыми глазами и смутно спрашивал себя: приснилось мне, или Вера здесь? Нужно выяснить, это очень важно… Я забыл — ведь она доктор, а я, наверно, болен… Что у меня с головой? Все путается.
Барыкина подошла к больному.
— Снова забылся… Вера Григорьевна, что с вами?
Она протянула Шерер стакан воды. Но Вера Григорьевна быстро овладела собой и спокойно сказала:
— Нужно вспрыснуть камфору. А я сейчас позвоню профессору Байкову…
13
Сибирцев еще в ноябре говорил: «В деревне нужны люди, категорически нужны». Говорил он это с двойным чувством: понимал, что в деревне нужны люди работящие, а не лодыри — дело серьезное, — но разве Журавлев отпустит хорошего человека? Никогда! Да и как отпустить? Мы теперь поставляем автоматические линии для двух тракторных заводов, станки «Сельмашу», работаем на подъем сельского хозяйства. Правильней всего, думал Сибирцев, не уговаривать никого уезжать, но Журавлев настаивает, чтобы провели кампанию
Лошаков сказал, что согласен поехать в МТС. Журавлев замахал руками: «Его ни в коем случае нельзя отпустить…» Сибирцев постоял, помялся «Что же нам делать, Иван Васильевич?» Журавлев ответил, что следует поискать среди новичков (он сказал: «которые еще не вросли в производство, под ногами путаются»); подумав, добавил: «Поговори с Чижовым, он, кстати, был трактористом». Геннадий Чижов еще год назад числился стахановцем, но спился (отец его тоже страдал запоем). Журавлев не раз собирался его уволить, но откладывал: «Обещает, что больше росинки в рот не возьмет…»
В конце января фотограф областной газеты заснял, как трое молодых парнишек и Чижов подписывали заявления о своем желании уехать в деревню.
Чижову Сибирцев сказал откровенно: «Мой тебе совет — уезжай. У тебя с вином такой перебор, что ничего хорошего не получится. Журавлев давно грозился тебя прогнать, и правильно — разве ты знаешь, что с тобой через час будет?..» Чижов выругался, помолчал, снова выругался и вяло ответил: «А что ты думаешь? Вот возьму и поеду к старикам. Колхоз у нас, кстати, хороший…»
Осенью в колхоз «Красный путь» вернулся Белкин; он после войны застрял в Литве, работал там в лесничестве. Это был серьезный, хмурый человек, силач, на все он отвечал «еще что надумали», но все хорошо выполнял. Антонина Павловна, узнав о приезде Белкина, просияла.
Она часто вздыхала: рук не хватает. Подумать только: девять тысяч га, почти три тысячи голов крупного скота, птицеферма, сад, пасека большая — и всего-навсего сто шестьдесят три трудоспособных! После приезда Белкина она размечталась: может, еще кто приедет?..
Вскоре к ней явился Родионов, сказал: «Племянник Сашуня из Москвы письмо написал, к нам просится, не знаю даже, что ему ответить». Антонина Павловна сказала: «Пиши, чтобы приезжал. Мало у нас народу, вся беда в этом…»
Сашуня, приехав, рассказал, что работал в артели приемщиком, здоровье ослабло, доктор сказал, что требуется свежий воздух, а помещение артели полуподвальное, воняет кожей, комнаты у нeго вообще не было — снимал угол у частника, одним словом, он решит переключиться
Сашуня любил похвастать: в первые же три дня он рассказал всем, что возле Дрездена, где стоял его батальон, овца окотилась шестью ягнятами, они за ней бегали, как цыплята за курицей; в Москве председатель артели угостил его утиным яйцом из Китая, яйцу этому было сто лет, страшновато, но интересно, он съел; пришлось ему участвовать в киносъемке — возлагал Пушкину цветы, два раза клал тот же букет, первый раз не получилось, а на экране вышло исключительно; в автобусе он познакомился с Лысенко, и Лысенко сказал, что зима очень теплая; Сашуня его спросил, какой будет урожай, он ответил, что в точности сказать нельзя, но надеется, что будет исключительный.
Антонина Павловна забеспокоилась: здоровье, говорит, слабое, да еще болтун. Что с таким делать! Но Сашуня, увидав, что рассказывать ему больше нечего, занялся делом: починил стол в правлении колхоза, почистил хлев для молодняка; выяснилось, что он служил в санбате, умеет столярничать, может водить грузовик. Антонина Павловна сказала Родионову: «За Сашуню вам спасибо. Вот и народу у нас прибавилось…»
Узнав о возвращении Геннадия Чижова, Антонина Павловна, однако, рассердилась. Пишут, что едут в деревню, можно сказать, лучшие, а таких пьяниц, как Генька, я отроду не видала. Он когда летом к своим приезжал, чуть было клуб не спалил. Таких нам не надо…
Геня Чижов приехал трезвый и скучный. Отец, обрадовавшись поводу выпить, выставил две пол-литровки. Геня сразу оживился и начал ругать Журавлева: «Я, может быть, от него и к вину пристрастился, такое он вызывает во мне неслыханное отвращение. Свистун он проклятый, а не директор. Да что тут долго говорить — его собственная жена ему в морду плюнула…» Мать Чижова всплеснула руками: «Да что ты, Геня, говоришь? Это наша-то Лена?» Геня радостно закивал головой «Вот именно. Я ее девчонкой помню, дядя Паша нас обоих отстегал, когда мы яблоки поснимали. Отец ее мне зверя подарил — свинью с этаким рылом, абсолютный портрет Журавлева. Ленка люксом прельстилась — супруга директора, не иначе. Только и она не выдержала, съехала от него, точно, можете не сомневаться…»