Огненное порубежье - Зорин Эдуард Павлович. Страница 12

Васильковна радовалась по-бабьи.

Отец Святослава, Всеволод, был груб и ненасытен. От его неудержимой похоти страдали не только дворовые девки и молодые боярышни, но и невестка. То он призывал ее к себе в ложницу — потереть спину настоем из цветов липы, коровяка и черной бузины, то в баньку — пошлепать веничком.

Сын знал это, но молчал, ночами он вздрагивал, как от внезапной и сильной боли.

Еще тогда Святослав был терпелив и скрытен. Он выучился управлять своим лицом, которое приобрело извечное выражение скорби, и, глядя на него, еще двадцать лет назад люди сочувственно вздыхали: «Дотянуть бы молодому князю до весны...» Но проходили весны и зимы, проходили годы, а Святослав не только не помирал, но даже и не болел, хотя и в болоте тонул, и под лед нырял, и мерз на степном ветру. Терпелив был. Терпеливо ждал кончины отца. Меды и брага должны были добить старого князя, если раньше не добьет половецкая сабля.

Отбуйствовал. Помер Всеволод. Трое суток будил всех истошным криком. На четвертые вытянулся, икнул и замер. Отпели его и похоронили со всем обрядом.

Тут-то бы и зажить молодому князю, тут бы и наверстать упущенное. Как бы не так: Святослав был себе на уме.

Всех перехитрил, одной Васильковны обмануть не сумел. Разлюбила она его, постылого, да и что ей в таком князе? Кольцо ли какое, али колты, али браслет серебряный — все выпрашивала, словно милостыню. Прежде чем подарить, повздыхает, поохает, а после все выпытывает, не потеряла ли, крепко ли бережет: не малых, поди, стоило денег. Вон другие, не княгини — боярыни, и роду-племени-то средненького, а так нарядятся, что любо поглядеть.

Не знала Васильковна в гневе своем, что глядели на нее многие, глядели, да любовались, да князю завидовали: красоты она когда-то была необыкновенной... Одна только была беда: попробуй подступись. Тихий-тихий Святослав, а дружиннику своему Лытке, полюбившему Васильковну, метнул стрелу промеж лопаток, когда на кабана охотились, — не пяль глаза, рот на чужое не разевай.

Тут-то и появился на княжом дворе Кочкарь. Сам будто из печи, фырчит, да пыль с кафтана стряхивает, — чудище, а не человек. Зато Святославу пришелся по душе. Велел он его вымыть в бане, выпарить, постричь, нарядить в новую однорядку. Да сапоги пожаловал, да шапку, отороченную мехом. И взял с собой по деревням за податью вместе с Васильковной. Васильковну — чтобы не скучала, ну а Кочкаря для острастки: кто на него ни взглянет, сразу с ног долой. Этакое страши

лище еще поискать: не человек, а прямо водяной из болота.

Объехали весь погост, телеги добром загрузили (много взяли в тот раз добра), а вот уж последняя деревенька за пригорком, еще спуститься к речке да подняться на другой берег, скрытый березняком, — и здесь она, совсем рядом, как выкатился из чащи матерый медведище. Васильковна впереди ехала — он на ее коня и навались. Разом выпустил из него кишки, ревет, силится ухватить упавшую княгиню за сафьяновый сапожок. Васильковна на обочину упала, глаза закрыла, боится шевельнуться. В ту самую пору и выручил ее Кочкарь. Пока оцепеневшие от страха отроки, мешкая, разворачивали коней, спрыгнул он с седла, выхватил из-за голенища нож и, увернувшись от удара когтистой лапы, нырнул медведю под брюхо. Взвыл медведь, подмял под себя Кочкаря, но крепкое лезвие уж сидело у него между ребер, алая кровь окрашивала зеленую луговую траву. Кочкарь отделался ссадиной на плече, вот только разорванная вдоль спины однорядка пропала. Жаль...

Удивился Святослав ловкости Кочкаря, похвалил его, вечером призвал к себе, и в присутствии бояр и дружины дал ему золотую гривну и сотню.

А молодая княгиня обласкала половца таким взглядом, от которого у Кочкаря поползли по спине мурашки. Да разве ж мог он надеяться на ее любовь! Да разве ж смел?! Но помнил, хорошо помнил половец давнюю поговорку: гни дерево, пока гнется. Давно не ласкал он женщин в диком поле, давно не бросал полонянок поперек своего седла. И хоть знал, что княжеская любовь опасна, да зато сладка; хоть и дорожил доверием Святослава, но вольная кровь разум переговорила.

Трепетно ждал он вечера, чтобы наведаться в церковь: знал, когда молилась княгиня. Шел, пугаясь шороха собственных одежд, а увидел ее, коленопреклоненную пред мутно светящимися образами, увидел ее лицо под кружевным, каменьями украшенным кокошником — и сразу страх отодвинулся, прихлынула к вискам горячая волна, опустился он подле нее на каменные плиты.

Так и стояли они на коленях рядом, слыша дыхание друг друга, а ночью он прокрался к ней в ложницу, увидел дверь отворенную, ступил на мягкие ковры — и почувствовал, как прильнуло к нему невидимое во тьме жаркое тело, как обожгли его губы трепетные поцелуи...

На всю жизнь запомнилась ему эта ночь. Запомнилось колыхание светильников за оконцами, решетчатая тень на полу, раскиданные на подушке светлые волосы Васильковны, испарина на ее трепетных щеках, а может быть, слезы?..

С той ночи Васильковна не отпускала от себя Кочкаря ни на шаг. Святослав тоже все больше благоволил к своему половчанину. Стал он тысяцким, а потом приближенным князя. Ни одного решения не принималось теперь без него. В сенях сидел он по правую руку от Святослава, бояре старались умилостивить Кочкаря — просьбы свои князю передавали через него. А Кочкарь во всем советовался с Васильковной.

И хоть прошло немало времени, хоть поблекла прежняя красота княгини, хоть и поотдавала она замуж своих дочерей и переженила сынов, Кочкарь был с ней всегда рядом. И знала Васильковна все, что замышлял Святослав. Боялась его, презирала за скупость, но подогревала в нем давнюю веру: не так уж много воды утечет, а переселится он из Чернигова в Вышгород.

Переселился.

«Ну а уж теперь, — думала Васильковна, — ухо держи востро».

...Вошел Кочкарь — вошел без стука, страшный, прямой, черный. Панка обернулась в его сторону, выпустила из рук княгинину косу и, охнув, осела на пятки.

Кивком головы Кочкарь выпроводил ее из покоев. Постоял, покачиваясь, сел на краешек постели, взяв в ладонь маленькую и пухлую руку Васильковны, сказал:

— Хорошо ли спалось, княгинюшка?

И, говоря так, улыбнулся большим, обросшим черными волосами ртом. Глаза у него, как и прежде, влажно и призывно поблескивали, и Васильковна невольно подалась вперед, но Кочкарь, покосившись на дверь, приложил палец к губам.

Васильковна сникла, а Кочкарь продолжал;

— Заметил я, утром росы были хороши. К чему бы это?

— Нешто зарев проглядел?

Кочкарь промолчал.

— Или беда какая стряслась? — всполошилась она.

— Нынче отправил в Рязань Святослав Житобуда — каково-то доскачет? — сказал Кочкарь.

— Небось князюшко мой снова о Романе вспомнил, — усмехнулась Васильковна, оправляясь от испуга и вдруг обретая иконописную строгость лица. — Мало от Глеба ему было забот. Нынче Роман — тоже не птица: крылья худы, низко летает...

— Говорил я князю: Роман, мол, под Всеволодом...

— А он? — встрепенулась княгиня, выпрямляя под сарафаном тучное тело.

Кочкарь безнадежно махнул рукой.

— Юрия держаться надо, Юрия, — сказала Васильковна и соскользнула с постели. — Юрию сам бог велел сесть во Владимире...

— Да надежен ли Юрий-то? — попробовал возразить Кочкарь.

Но Васильковна оборвала его:

— С Новгородом, он знает, не Святослав его обидел, а Всеволод. Нынче же Новгорода ему не видать. Новгород наш. — Рязань — Романова. В Чернигове — тоже своя кровинушка. А Всеволод пускай ступает в Переяславль. Юрию, Юрию место во Владимире! — громко заговорила она, переходя на визг.

Кочкарь сидел тихо, не возражал.

— Житобуда надобно вернуть,— успокоившись, сказала Васильковна. — Пусть наведается во Владимир... Сотник давно в пути?

— Сотник ждет в сенях, — склонившись, с лукавой улыбкой, ответил Кочкарь. — А как же князь?

— Слово князево — нерушимо, — хмуря выщипанные брови, строго сказала Васильковна. — Да почему бы две службы не сослужить? Передаст привет Роману, поклонится и Юрию. Коли смекалист твой Житобуд, лишнего не сболтнет. Зови сотника-то. Зови!