Огненное порубежье - Зорин Эдуард Павлович. Страница 81
— Насильничал?
— Не,— девушка покачала головой.— Все ключик просил от ларя...
— А ты его и...— удивился Зихно.
Злата опустила голову. Сел богомаз на лавку, провел пятерней по лицу.
— Бежать надо,— сказал он.
— А ентово? — размазывая слезы по щекам, спросила Злата.
— Без нас отпоют...
К полудню они уже были далеко от Суздаля.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Кто скажет, что есть зло, а что — добро?..
Тихо сидел Роман Ростиславич в Смоленске, тихо жил с кроткой и некрасивой Святославной, на соседние княжества с мечом не ходил, чужому прибытку не завидовал, братьев своих младших любил и почитал.
Был Роман хил от рождения. Когда принесли его показать отцу его Ростиславу, когда увидел его князь — гневно отшатнулся. Говорят, будто сказал он своему мечнику, Гавриле:
— Не сына мне принесла княгиня, а лягушонка.
Но так только говорят, а чего не выдумают в народе! Сам князь любил своего первенца, княгиню никогда не корил и не вспоминал про то хмурое ненастное утро, когда в ее опочивальне раздался натужный детский плач. Может быть, и сказал тогда эти слова Ростислав, потому что вернулся он из похода с тяжелой раной в бедре, потому что полдружины осталось в непроходимых лесах, потому что лил дождь и раскисли дороги. Все может быть. А может быть, придумали про это его недруги, как знать? Но Гаврила, к которому приставали с расспросами, ни разу не подтвердил этих слов, даже когда был пьян и буен, даже когда был обижен князем и ушел к Давыдовичам в Чернигов.
Любил Ростислав Романа, приставил к нему здоровых и краснощеких кормилиц, водил к нему знахарок и византийских лекарей — не дал умереть, выходил, взлелеял его, брал с собою в походы и на охоту, сам учил стрелять из лука, метать сулицы и рубить мечом на скаку лозу. Сам выбирал невесту, сам женил его на дочери Святослава Ольговича — не красавицу брал, а няньку, верную подругу.
Умна была Святославна, не ошибся в своем выборе Ростислав. Приняла Романа из рук отца, стала ему второй матерью. Всю любовь отдавала ему, всю нежность. Прощала мелкие обиды, была ему надежной подпорой в трудный для него час. И так привязала его к себе, что все дивились: не искал молодой князь на стороне юных любовниц, не утешался с красивыми наложницами.
Князья не раз посмеивались над кротким Романом:
— Уж не опоила ли тебя Святославна колдовским зельем. Раствори-ко свои очи, никак, тьма тебе их застила. И ростом мала твоя княгиня, и лицом пугало-пугалом, и ноги у нее колесом, и живот провис... Пойдем с нами на пир. Будем пить меды, уложим тебя спать с красоткой боярышней.
Но, слушая их срамные речи, бледнел Роман, вскакивал со скамьи, хватался за меч:
— А ну, скажи кто еще хоть слово!
Отступались от него князья, расходились, хихикая — вовсе, мол, ума лишился; но с годами преисполнялись к нему все большим уважением. И прошла о Романе молва по Руси, как о самом умном и справедливом князе. Слали к нему гонцов за советом, просили помочь в беде.
И всюду — в походе ли, на пиру ли, или на сборе дани — была Святославна у него под рукой. Не навязывалась, не встревала в мужской разговор; если и наставляла его, то только оставшись наедине. Любила она князя, щадила его самолюбие. И если случалось, что поступал он не по своей воле, а по ее совету, то и не догадывался даже, что это с вечера нашептала ему жена, а утром выдала за его решение.
Умна была Святославна, умна и осторожна. Верными людьми окружила себя и князя. И так, бывало, говорила ему:
— Какову чашу другу налил, такову и самому пить. Большую обиду другу прости, врагу не прощай и малой.
Привечала она чернецов и странников. А особо любила и оставляла при себе тех, кто разумел грамоте. Выучила она князя греческому языку. Свозила в свой терем дорогие книги в толстых, обитых кожей досках, по вечерам читала Роману жития князей и святых, защитников слабых и немощных.
— Ты, князь, холопам своим отец и кормилец. Не обижай их, и они тебя не бросят в беде. Будь справедлив — и сам возвысишься в своей правоте...
Но неспокойная отцовская кровь иногда прорывалась в Романе неудержимым буйством. И тогда пряталась от него Святославна, запиралась в своем тереме, обливаясь слезами, молилась за мужа перед многочисленными иконами.
Как-то раз на охоте, после бессонной ночи, проведенной с дружиной за трапезой, когда меды и вина лились рекой, наехал Роман в лесу на одинокую избу монаха-отшельника. Постучался в дверь, монах вышел на порог, спокойно посмотрел на князя, улыбнулся и на вопрос, есть ли у него еда и мед, ответил, что дал обет и ничего, кроме хлеба и воды, в келье не держит.
— Все вы, чернецы, большие обманщики,— сказал со злорадной ухмылкой князь.— Даете обет безбрачия, а прелюбодействуете; в великий пост едите скоромное...
Монах побледнел, но ничего на это не сказал, только отступил в сторону и дал князю с дружинниками войти в избу. В избе было студено и сыро, скупой свет едва цедился в узенькое оконце почти под самым потолком. На домотканом коврике перед дверью нежился, свернувшись клубком, большой белый кот, в клетке под окном посвистывали дрозды. Роман пнул сапогом кота, задевая длинным мечам за лавки, прошел в красный угол под образа, сел и потребовал, чтобы монах прислуживал дружинникам за столом.
Чернец покорился ему, вынул из ларя сухие хлебные корки, зачерпнул из кадушки воды и, сложив руки на животе, смиренно отошел к печи.
Позеленев от гнева, князь приказал ему нести все, что есть в погребе. Не подымая глаз, монах спокойно объяснил, что погреба у него нет, а все, что есть, уже подано на стол.
Князь ударил в гневе кулаком по столешнице и встал.
— Ну, чернец,— сказал он,— молись богу. Ежели найдем у тебя хоть кус солонины, висеть тебе на осине.
И велел дружинникам обыскать избу.
Согрешил монах, был у него припрятан на дне ларя кусок сала — про черный день берег: оно ведь и верно — одним хлебушком зиму не пропитаешься.
Через то сало и выслушал он суровый приговор. Выволокли дружинники чернеца из избы, посадили на коня, набросили на шею петлю.
— Видит бог,— сказал Роман,— не желал я твоей смерти. А нынче гляди, как обернулось. Не гоже мне отказываться от своего княжеского слова.
И сам стеганул коня. Рванулся конь, дернулась веревочка, стянула чернецу горло. Повис он под осиной, дрыгая ногами, глаза выкатились из орбит...
Было такое. Даже дружинники ужаснулись его жестокости, дивились: нет у Романа сердца. А то, что добрым был,— только прикидывался.
И пошла о нам дурная молва. Докатилась до Святославны.
— Да неужто правда это? — выспрашивала она у
Романа.— Скажи, что наговаривают на тебя люди.
— Правда,— ответил Роман.— Не наговаривают на меня люди. А греха того не смыть мне до скончания дней своих.
К вечеру того же дня почувствовал он тягучую боль под ложечкой, а ночью стало еще хуже. Метался Роман на влажной постели, выкрикивая молитвы, безумными глазами глядел на спокойное пламя свечи. Целую неделю выхаживали его знахарки, но выходить так и не смогли. Хиреть стал князь с той памятной ночи. Осунулся, побледнел, надрывный кашель разрывал его немощное, костлявое тело.
— Знать, бог меня покарал,— говорил он заботливой Святославне.— Страшную беду накликал я на себя, вот и отметил меня господь. Не подняться мне, так и сойду в могилу, в кромешный ад...
Но время и не такие хвори исцеляет, не исцеляет только душевных ран. Через месяц поднялся князь, стал бродить по терему, словно тень, пугая дворовых девок. Сторонились его люди, набожно крестились, детей пугали его именем.
И стал Роман отмаливать свой великий грех. Монастырям и церквям щедро жертвовал золото, земли и угодья, привечал убогих и странников, часами простаивал на коленях перед иконой божьей матери. Сам наложил на себя строгую епитимью. Сам был себе и судья, и палач. Не жалел он грешной плоти своей, совсем иссох, а духом возвысился. И снова пошла о нем молва, как о самом добром и справедливом князе.