Memow, или Регистр смерти - Д'Агата Джузеппе. Страница 30

Мы встаем из-за столика, и в это время подходит агент, который задержал меня у входа в отделение реанимации. Я не слышу, что он говорит Пульези, но сразу же догадываюсь.

— Твой друг скончался.

Я не нахожу что ответить. Пульези замечает как бы про себя:

— Он охотился за наркотиками и умер от наркотиков. И в самом деле, все сходится слишком складно. Прямо спектакль, даже символический, не правда ли?

Начинает накрапывать дождь.

Видимо, нельзя утверждать, будто смерть Давида не потрясла меня, потому что у меня возникла настоятельная потребность заняться любовью. Для меня это довольно точный сигнал — сильное волнение, проявляющееся в виде сексуального импульса. Может быть, это реакция неполноценного мужчины, идущая от спинного мозга, как утверждают физиологи.

Машинально набираю номер этой коровы, этой проститутки, этой шлюхи Ванды. Никакого ответа. Видимо, еще в отъезде, снимается в черт знает каком дерьмовом фильме. Последний раз я, как обычно, сказал ей, что не желаю больше видеть ее. Но не поэтому же она переехала на другую квартиру. И кто снабжает ее деньгами для таких переездов?

Никогда не следует упускать ни малейшего случая, если следовать правилу Пульези. Он предпочитает не распространяться о своих делах, но я убежден, что у него имеется одна постоянная любовница, которая вполне удовлетворяет его. У него всегда было пунктиком иметь верную любовницу, заместительницу жены, не говоря уже о случайных связях. Если Ванда обманывает меня, я презираю ее. Презираю, но это неправда, что мне наплевать на нее. А пока мокну под дождем. В Риме даже дождь какой-то вульгарный, непристойный.

Возле дома, возле моего дома, дождь полил еще сильнее. Останавливаюсь у какого-то подъезда, собираясь укрыться под большим балконом второго этажа, как под козырьком. Возле меня на ступеньке сидит девочка. Ей лет восемь, самое большее десять. Дурнушка и неопрятная.

— Как тебя зовут?

Отвечает, что ее зовут Мирелла.

— А что ты тут делаешь?

Разговорчива. Говорит, что ждет родителей с работы. У нее тощие ножки, грязные коленки.

— Любишь сладости?

Смеется. Во рту не хватает верхнего резца. Протягиваю ей руку. Она вскакивает, как обезьянка. Заглядываю в подъезд. Там темно.

— Значит, любишь сладости? — повторяю я.

Говорит, что любит, доверчиво так.

Я разглядываю ее некоторое время, потом обращаюсь к ней с самой обворожительной, какую только могу изобразить, улыбкой, лезу в бумажник и достаю тысячу лир:

— Знаешь, что такое деньги?

Она кивает.

— Купи себе сладостей, Мирелла. А родным не говори, что деньги тебе дал незнакомый дядя. Скажи, что нашла их на улице.

Протягиваю ей тысячу лир и выскакиваю под дождь.

Диана гладит на кухне. Сажусь за стол и смотрю, как она это делает.

— Где Джакомо?

— А где ты хочешь, чтобы он был? Не знаю.

— Его никогда нет дома, и ты ничего не знаешь.

— Хочешь кофе? Сварить?

— Ты только и умеешь спрашивать меня, не хочу ли я кофе. Можно подумать, будто ни в чем другом я не нуждаюсь.

Когда поднимаюсь из-за стола, Диана смотрит на меня, как всегда, напряженно и вопросительно.

— Иди.

Она ни о чем не спрашивает. Пропускаю ее вперед и иду следом. Она ни о чем не спрашивает, но я знаю, о чем она думает сейчас, — о том, что я до самого дома донес желание заняться любовью. Тем лучше, что она ничего не говорит, пусть думает что угодно.

В нашей спальне она неторопливо раздевается, очень старательно и аккуратно складывая вещи. Рассматриваю ее тело, потому что сам не раздеваюсь.

Она красивая женщина, Диана, еще какая красивая. В свое время я сумел хорошо выбрать. Тогда я вообще считал, что все умею выбирать хорошо.

Она лежит поверх покрывала и ждет, не глядя на меня. Роняю брюки и ложусь на нее, совершая привычные движения. После первых фрикций она отвечает мне, берет за бедра, сжимает их, кусает себе губы. Но как только я кончаю, она сразу же отодвигается — даже физически не хочет быть рядом.

Я остаюсь в постели. Она встает и одевается.

Возвращается на кухню гладить белье.

Аликино вздрогнул, почувствовав необходимость встать.

Он решил, что бессмысленно спрашивать у компьютера, кто убил Давида. Лучше обойтись без наивного вопроса, на который все равно не будет ответа. Но он не мог полностью освободиться от скорее тревожного, нежели тоскливого ощущения, будто каким-то образом, пусть косвенно, причастен к этому убийству. Ему казалось, что убийца действовал в Риме, используя информацию, которую Memow выработал в Нью-Йорке.

Но ведь и само убийство Давида, возможно, было лишь одним из множества эпизодов, придуманных согласно идеальной логике интеллектом компьютера. К сожалению, невозможно было произвести объективную проверку этого факта, скажем отыскать какого-нибудь итальянского журналиста и проконсультироваться с ним, потому что убийство, реальное или вымышленное, еще не было совершено. В истории, сочиненной Memow, оно произошло в ночь с 16 на 17 октября (именно в этом месте рассказа компьютер на пару часов остановился, словно для того, чтобы переписать событие). Но часы с календарем на руке Аликино показывали время и дату — 10 октября.

12

Ресторан переполнен людьми, выставляющими напоказ свою суть, не скрывая ее и не краснея. Никто здесь не достоин тех денег, какими располагает. Деньги имеют ценность, значение, а эти люди ничего не стоят, хотя считают себя вправе сидеть тут за столиками и ожидать от официантов почтительного обхождения.

Ванда входит, уверенная в себе. Она тоже выставляет напоказ свое лицо, не стыдясь. Так или иначе, ей двадцать пять лет — глупых, но жизнелюбивых.

— Рим стал просто невыносим. Чтобы поймать такси…

Кажется, она отсутствовала несколько лет. Садится. С удовольствием осматривается.

— Я рада, что ты разбогател. Видимо, мое отсутствие принесло тебе удачу. — Она изображает улыбку, подобающую для роскошного ресторана, и бросает взгляд на меню. — Знаешь, чего мне хочется? Маринованных луковок. — Она смотрит на меня и протягивает руку, чтобы взять мою, но так и не дотягивается, потому что я не иду ей навстречу. И тут же решает, подмигивая: — Нет, лучше отказаться от луковок, а то потом…

Потом, говорю я себе, мне не потребуется целовать тебя. Между тем своей нарочитой сдержанностью я сумел вызвать ее на разговор.

— Послушай, ты сказал, что хочешь помириться и впредь будешь добрым и нежным. Да, нежным. Ты именно так и сказал по телефону… А я просто дура, потому что всегда верю тебе. Всякий раз попадаюсь на эту удочку и верю твоей болтовне. Короче, зачем ты меня искал? Что тебе надо?

— Не волнуйся. Я просто смотрю на тебя.

— Ну а дальше?

— Ты красива. Нравишься мне. Я почти что люблю тебя.

— Дурак.

— Мне действительно не хватало тебя. Очень.

— А мне тебя нет.

— Прекрасно знаю.

— Трижды дурак. Я же не виновата, если ты сам не хочешь, чтобы я звонила тебе.

— Могла бы написать. Извини, я забыл, что ты не умеешь это делать. Серьезно, даже представить себе не могу письмо от тебя. Ты хоть раз писала кому-нибудь?

Качает головой, смеясь.

— Дурак. Интеллектуал.

— Это одно из тех слов, которые я ненавижу больше всего.

— Знаю. Ты только и делаешь, что ненавидишь. Я все время слышу, что ты зол на всех и вся.

— Особенно на тех, кто заботится обо мне.

— Почему бы тебе не смотреть на все проще?

— Как, например, это делаешь ты?

— Ладно, я знаю, что ты презираешь меня.