Сыграй мне смерть по нотам... - Гончаренко Светлана Георгиевна. Страница 14

– Ты, Тормозов, тарахтишь о том, чего не знаешь, – вдруг встрял старый, благородно седой Пермиловский. – Голосов нет, потому что Иван Петрович не хочет. Шуму прибавилось – от машин, самолётов, радиостанций, хит-парадов. Значит, живой человек должен умолкнуть.

– Позвольте, Алексей Ильич, как же нет голосов? – отозвался Ледяев, ставший после мутно-коричневого немного сонным. – У нас в театре оперетты Евгений Шашкин – чем не голос? Даже без помощи звукоусиливающей аппаратуры…

Пермиловский громко фыркнул:

– Скоро умолкнем все! Гуд один останется – суровый гуд солнца. А мы умолкнем и станем не видны. Есть, есть уже знаки! Сам вчера видел: Сириус не на месте, сдвинут минимум на четверть квадранта. Это я грубо, на глаз прикинул, но не думаю, что сильно ошибся. Может ли Сириус за одну ночь на четверть квадранта съехать? Ясное дело, не может – не та звёздная величина. А наш пыльный шарик может! Вот и делайте вывод. Скоро все понесёмся вверх тормашками! На то он и Иван Петрович.

Самоваров вежливо улыбнулся, но ничего не понял. Он даже решил, что не разобрал чего-то, потому что думал о своём и слушал в пол-уха.

Тормозов сначала машинально расхохотался, а потом схватил Пермиловского за рукав пиджака:

– Послушай, Фёдор Сергеевич, не каркай! Куда это мы все полетим? Тебе-то всё равно, тебе и вверх тормашками можно, а у меня ещё вся жизнь впереди. Да и Альберт Михайлович вон жениться надумал. Что же, мы с ним вот так, не женившись, и полетим к чёрту?

– Полетите. И вы, и все прочие: и канцлер ФРГ, и Алла Пугачёва. Года не пройдёт, как будет вместо нас холод, пустота и бесформенные комья первовещества, – спокойно пообещал Пермиловский.

– Как! – закричал Тормозов, бурея от гнева. – И Аллу Пугачёву в комья? Ты ври, да не завирайся! Её хоть не трогай! Она святая женщина!

– Все полетим – и святые, и грешные. Уже явно просматриваются те признаки и явления, которые доказывают…

– Врёшь! Пускай ты учёный и член разных паранормальных академий, а врёшь! Витя, неужели ты веришь ему?

Гладколицый Витя без особого интереса глянул прямо в налившиеся, выпученные глаза Тормозова и ничего не сказал.

– Вот и Витя не верит, – обрадовался Тормозов. – Вот и Витя говорит, что такого быть не может. Как может оно быть, если я сам в пятьдесят втором году загорал вместе с Пугачёвой в Артеке! Я-то был пионером второго отряда, а она уже знаменитость, заслуженная артистка. С Кристиночкой она отдыхала. Кажется, путёвка как раз и была Кристиночкина, а Алла так устроилась – поблизости, дикарём. Бушевало в ту пору дело врачей…

Альберт Михайлович отпил своего мутно-коричневого, поморщился и заметил:

– Алла Борисовна много моложе, чем ты, Лёша, нам расписываешь.

– Ничего не моложе, – обиделся Тормозов. – То, что она выглядит, как конфетка, ни шиша не значит. Ты знаешь женщин – пудра, тени, пластические хирурги. Вон моя Танька…

– Как Кристиночка могла в пятьдесят втором году быть в Артеке? Побойся Бога!

– Почём я знаю, как? – не сдавался Тормозов. – Моё ли это дело, как? Была, и всё. Сам при случае у неё спроси. Хотя она правды не скажет – ты знаешь женщин. Какая из них признается, что была где бы то ни было в пятьдесят втором году?

– Ты, Алексей, и сам в Артеке не был, – мягко добавил Пермиловский. – Из Нетска ты сроду никуда не выезжал – сам же вчера говорил.

– Да, не выезжал, – с готовностью подтвердил Тормозов. – Никуда, кроме Артека. Да и туда не выезжал – меня вывозили с группой юннатов– мичуринцев.

«А БАМ как же?» – удивился про себя Самоваров. У него весь день смутно шумело в голове от музыкальных репетиций. Теперь то, что он слышал от гостей Ледяева, казалось ему совершенно невозможным. «Наверное, на самом деле они другое говорят, просто всё у меня в мозгах перемешалось», – решил он и стал жевать простой, честный кусок батона, чтобы вернуть себе ясность мыслей и чувство реальности.

У тебя каша в голове, – грустно сказал Пермиловский.

Самоваров вздрогнул. Но эта реплика относилась не к нему, а к Тормозову. Самоваров посмотрел на Веру Герасимовну. Та сидела потупившись и уже минут семь методично размешивала в чашке сахар. Обычно она была говорлива, как воробей, но сегодня за весь вечер не проронила ни слова и не пыталась вмешаться в беседу даже тогда, когда речь шла об Алле Пугачёвой, по части которой она всегда слыла докой.

– Потому каша, что ты косный, Лёша. Ты непроницаем для тонких энергий! Нам всем в той или иной форме поступает информация оттуда, – Пермиловский указал на абажур. – Из космоса! Но мы пропускаем эти информационные потоки мимо ушей, потому что не в силах их расшифровать. Однако некоторым из нас дано право знать о главном. Мы слышим, чувствуем и несём в себе тяжкое бремя этой информации. Как знать, может, мы – такие! – одни спасёмся в грядущей катастрофе и станем зародышем новой цивилизации.

– Какой из тебя зародыш, старый груздь? – грубо захохотал Тормозов. – Что ты женщине можешь дать в этом смысле?

– Причём тут женщина? – обиделся Пермиловский. – Речь идёт о грядущей неведомой эре. Если мы знаем, что старые миры погибнут, а новые воздвигнутся, значит, нам предстоит особая миссия.

– Откуда вы знаете, что миры погибнут? – спросил Самоваров из вежливости.

Вера Герасимовна напряглась и перестала болтать ложечкой в чашке.

– Телефонограммы, – скромно признался Пермиловский. – Мне просто звонят домой, говорят, что от Ивана Петровича, и сообщают необходимую информацию.

– А кто такой Иван Петрович?

– Что? – вскричал Пермиловский, в изумлении так ухватившись за край стола, что вместе со скатертью к нему поползла, вздрагивая, посуда. – Вы не знаете? А кто же тогда, по-вашему, управляет миром?

Самоваров потерял дар речи.

– Иван Петрович – это высшая сила, начало всех начал, – торжественно объявил Пермиловский. – Он рассеян повсюду. Он источает энергию, изливает свет. Он вращает атомы и планеты вокруг определённых им центров. Он строит и рушит, и губит, и творит. Я, как и вы, был глух и слеп, но однажды…

Правильное лицо Пермиловского стало не просто благородным, но вдохновенным.

– Однажды, – задумчиво начал он, – я уволился из одной сволочной конторы. Ну, про это долго рассказывать, да и не нужно. В общем, нашёл я другую работу, в СУ-15. А мне там говорят: ступайте в отдел кадров, пишите заявление. Если Иван Петрович не против, то всё в порядке. Пошёл я в отдел кадров по длиннющему коридору, какие тогда бывали в учреждениях – стены салатные, стенгазеты на них висят, доски почёта и прочая ерунда. Кругом двери, за дверями все страшно матерятся – СУ всё-таки. Иду я, а в конце коридора, где отдел кадров, темно, как в рукаве. Лампочки, думаю, у них все перегорели, что ли? Я уже на ощупь пробираюсь, двери лапаю. Ни зги не видно, только холодом тянет. И вдруг у меня под ногами что-то как ахнуло! И я полетел вниз.

Пермиловский хлебнул газировки и продолжил:

– Долго я летел. Хотел кричать, а голоса нет, пропал! Тут сзади меня кто-то за пиджак хватает – даже нитки затрещали, бок распоролся, и всякая мелочь из кармана вывалилась. Таким образом лишился я тогда расчёски, авторучки и проездного на ноябрь. Зато сам спасся! Втянули меня неведомые силы в какой-то новый коридорчик, там я уже по твёрдому иду, а впереди светлеет что-то. Подхожу – дверь, на ней табличка «Отдел кадров». Стучу. Говорят: «Войдите». Вхожу, здороваюсь. «Вы Иван Петрович?» – спрашиваю. В ответ слышу: «Я». За столом мужчина сидит. Средних лет мужчина, тучноватый, в коричневом пиджаке. Галстук на нём в синюю и малиновую полоску, а посередине, там, где сердце, на галстуке пальма трафаретом выбита и надпись «Ялта». По тем временам очень модный галстук! Я и пиджак, и галстук, и папки на столе до сих пор как сейчас вижу, а вот его лицо…

Пермиловский побледнел, прикрыл глаза и прошептал:

– Лица Ивана Петровича видеть нельзя! Из-за его спины такой яркий свет бил, что только плыли зелёные колбаски в глазах, и всё! Я вглядывался, вглядывался и перестал: ещё зрение попортится. «Принесли заявление?» – спросил Иван Петрович. «Принёс», – говорю. – «Давайте». Взял он заявление, положил в свою папку и говорит: «Идите. Ждите. Вам позвонят». Я последний раз на него глянул – сквозь блеск и огонь слабо проступили очертания головы и ушей. Не помню, как я оттуда вышел, как домой добрался.