Адуся - Метлицкая Мария. Страница 2
Адуся мужественно мерзла у огромного мутноватого старого зеркала в коридоре, ежась в колючей немецкой кружевной комбинации, а Надька ползала вокруг нее, закалывала, подкалывала, чиркала мелом, бряцала огромными ножницами. Она отползала от Адуси на пару шагов и, прищурясь, довольная, оценивала свою работу. И тощие, с пупырчатой кожей, посиневшие от холода ноги подруги с крупной грубой щиколоткой, тонкой икрой и мосластыми коленями казались Надьке абсолютным воплощением красоты. Потому что это были две здоровых ноги. В изящных туфельках на каблуках. Две полноценных и крепких ноги. А значит, есть шанс на успех и победу. Надька горестно вздыхала и еще крепче сжимала свои узкие, почти бескровные губы. Сейчас, вот сейчас Адуся наденет свою пышную юбку, кокетливо закрутит шелковый шарфик на блузке, обует ноги в замшевые ботильоны на высоком и неустойчивом каблуке, ярко подкрасит губы, встряхнет легкими рыжеватыми волосами – и выскочит на освещенную улицу. Выскочит в жизнь. В ее быстрый поток, бурлящий водоворот. И застучит каблучками по мостовой. И все в ее жизни еще будет, будет наверняка. А в ее, Надькиной, жизни? В который раз Надька придирчиво и настороженно смотрела на себя в зеркало: огромные, с черным ободком вокруг серой радужки, глаза, короткий прямой нос, темные густые волосы, жесткие, как щетка, бледное, почти белое лицо (конечно, совсем без воздуха) и тонкий, искривленный в печальной гримасе рот. Неухоженность, полное безразличие к своей женской природе – это природе в отместку за то, что так жестоко она с ней обошлась. Надька тяжело вздыхала и садилась за свою нескончаемую работу. В этом и было ее истинное утешение.
Адуся легко выпархивала из захламленной душной Надькиной квартиры и с жадностью вдыхала московский воздух. Она тихо открывала дверь ключом – не дай бог нашуметь, вдруг мать задремала – и слышала один и тот же недовольный материн вопрос:
– Это ты? – Как будто это опять ее очень огорчило и разочаровало.
– Я, мамуся, – громко отвечала она.
– Господи! – почему-то тяжело вздыхала мать.
Однажды мать ушла в спальню, взяв с собой телефон. По квартире черной змейкой струился перекрученный телефонный шнур. Мать плотно закрыла дверь в спальню. Адуся осторожно подошла к двери и услышала раздраженный и возмущенный голос.
– Глупость, бред! – кипятилась мать. – Это в мои-то сорок! Это он не знает, сколько мне, а я?то знаю. И потом, один опыт у меня уже есть! Не самый удачный. Да, мужик стоящий, богатый, но зачем мне трое его детей – мал мала? Что я с ними буду делать? Эти эксперименты не для меня. И этот вечный кавказский траур по его умершей жене… Наверняка в Москве он жить не станет. Мне уехать в Баку? Ну и что, что роскошный дом, ну и что, что тепло? А если он на ребенка не клюнет? Я понимаю, что вряд ли. Да, у них это не принято. Дети – святое. А если нет? Если просто не сложится и я там не смогу? И с чем я останусь? Одинокая стареющая второразрядная певичка почти без ролей? С двумя детьми? Да-да, Адуся уже взрослый человек. Но ведь и я не сумасшедшая.
Адуся замерла под дверью. Господи, мать попалась! Ничего себе история! Она лихорадочно перебирала возможных претендентов на отцовство. Ах да, был какой-то поклонник – бакинский армянин, моложе матери на добрый десяток лет, вдовец, человек щедрый и, скорее всего, не бедный. И живо вспомнила корзины ярких фруктов, огромные, словно снопы, перевязанные лентой тугие букеты роз на плотных зеленых стеблях. Значит, речь идет о нем! Что же будет? А вдруг мать все же решится и оставит ребенка? Тут Адусе стало и вовсе нехорошо: к горлу подкатила тошнота, и по спине потек холодный и липкий пот. Она прислонилась к стене и прикрыла глаза. Боже, какая угроза! Ведь может измениться вся ее жизнь – какой-то непонятный молодой мужик, трое его детей, еще один ребенок, новорожденный, их общий с матерью. А она? Ее роль во всей этой истории? Нянька, вытирающая сопли всей этой ораве? От такого кошмара у Адуси закружилась голова, и она присела на корточки.
Но ничего этого не случилось, а случилось совсем другое – страшное и неисправимое. Ее сорокалетняя красавица мать умерла спустя месяц от кровотечения – осложнения после аборта, сделанного на приличном сроке. Похороны были пышные и многолюдные. Все как любила покойница. Скорбели потрясенные случившимся бывшие любовники и действующие подруги. Последнего возлюбленного, косвенно имевшего отношение к этой драме, на похоронах не было. Разыскивать его, вызывать из другого города у Адуси не было ни сил, ни времени. Да и к чему все это? При чем тут он?
Мать лежала в гробу бледная, прекрасная и успокоенная. Отгремели все страсти ее недолгой жизни, разом решились все проблемы. Как все просто. И как все страшно.
Адуся осталась одна в большой «сталинской» трехкомнатной квартире с эркером. По матери она тосковала безгранично. Обливаясь слезами, она перебирала ее колечки и браслеты, подносила к лицу платья, еще пахнувшие ее духами, спала в ее постели, зарываясь лицом в ее подушки… И все никак не решалась сменить и выстирать белье, хранившее, как казалось Адусе, материнский запах. Она страдала, совершенно забыв и презрев материнскую холодность и отрешенность. Вечерами, заливаясь слезами, Адуся перебирала драгоценности матери, целовала их, гладила и аккуратно складывала обратно в мягкие бархатные и фланелевые мешочки, потом куталась в шубы – норковую и каракулевую, которые были ей, конечно, велики и которые она все никак не решалась отнести к Надьке и переделать по фигуре.
О том, чтобы что-то продать из украшений или старинных вещиц, так любимых матерью, которая понимала в них толк, не могло быть и речи. Жить теперь приходилось на свою более чем скромную зарплату. Раньше, при матери, о деньгах думать особенно не приходилось. Сейчас же на счету была каждая копейка, каждый рубль – что оказалось непривычно. Адуся терялась и расстраивалась, бесконечно считая жалкий остаток. Домработницу Любу она, конечно же, рассчитала. На что ей домработница? Так и жила – одиноко и неприкаянно. Из подруг – только верная Надька, тоже одинокая душа.
Впрочем, была у Адуси и любовь. Правда, любовь тайная и неразделенная, так как предмет страсти о ней и знать не знал. Это был сын старинной подруги матери, некоей Норы, бывшей балерины, в далеком прошлом известной московской красавицы и вдовы-генеральши. Предмет звался Никитой и вполне бы мог сойти за былинного русского богатыря – косая сажень в плечах, пшеничные кудри, синие глаза. Любила Адуся Никиту давно, с детства, пожизненно и безнадежно, ибо Никита был бог, царь и фетиш. И ему, как богу и царю, было все дозволено и все заранее прощалось. На самом деле он был заурядный и обычный пошловатый бабник и ходок, но Адуся так даже и думать не смела, ни боже мой. В ее сердце имелась ячейка, сейф, куда были припрятаны все тайны и сокровенные мысли (грустные, надо сказать, мысли). Никогда, никогда… Кто она и кто он? Да разве можно себе это представить? Любовь к Никите – отдельная песня, отдельная строка.
Ах, пустые девичьи грезы! В повседневной жизни был вполне прозаический снабженец с Урала Володя, остряк и балагур, то исчезавший, то вдруг внезапно возникавший, как черт из табакерки. Появлялся он редко и на пару дней – случайные нечастые командировки – и поддерживал эту связь только для собственного удобства. Был еще тихий и слегка пришибленный аспирант Миша, живший с полубезумной старухой матерью и посему поставивший жирный крест на устройстве личной жизни. Приходил он к Адусе где-то в две недели раз, зажав в вялой руке три помятые и пожухлые гвоздики, долго пил на кухне чай и, не поднимая глаз, нудно прощался, топчась в прихожей. Все это было тускло, мелко и обременительно, не приносило радости и не сулило жизненных перемен. А ведь хотелось игры, интриги, страсти, наконец… Мамины гены, пугалась Адуся.
Никиту она считала неприкаянным и, естественно, несчастливым вечным странником. Что эта глупая череда круглоглазых красоток? Конечно же, только она, Адуся, сумеет разглядеть его мятущуюся душу, только она, умная, тонкая и остро чувствующая, сумеет дать ему истинное счастье и радость.