Шопенгауэр как лекарство - Ялом Ирвин. Страница 24
Но сегодня утром он решительно не мог понять, сколько проспал на самом деле. С котятами и кошками все более или менее ясно — они вплыли в сознание с остатками сна, но все остальное явилось ниоткуда — ни ясное и осмысленное, как при полном сознании, ни причудливое и абсурдное, как во сне.
Сидя в постели с закрытыми глазами, Джулиус в который раз проговорил про себя надоедливый стишок и попытался проанализировать его по всем правилам — как учил своих пациентов, когда просил их воскресить в памяти ночные фантазии, сны или гипногогические образы. Стишок, по всей видимости, был адресован тем, кто любил котят, но неодобрительно относился к их взрослению. Но какое отношение это могло иметь к нему? Он одинаково любил и котят, и кошек, любил двух кошек, живших на отцовском складе, любил их котят и котят их котят, и поэтому непонятно, с какой стати этот стишок к нему привязался.
Хотя, если подумать хорошенько, это мог быть намек на заблуждение, в котором он пребывал всю жизнь, полагая, будто все, что касается Джулиуса Хертцфельда — его благополучие, положение, известность, — должно идти только в гору, и жизнь с каждым днем должна становиться все лучше и лучше. Теперь-то он понимал, что дело обстояло как раз наоборот — и тут стишок был прав; самое лучшее было вначале, в том невинном, котячьем времечке с его беззаботными играми, прятками, борьбой за знамя и возведением крепостей из пустых ящиков на отцовском складе, когда еще не было ни вины, ни лжи, ни знания, ни долга, и по мере того как проходили дни и годы, тот изначальный свет постепенно тускнел и жизнь неумолимо мрачнела. Но худшее, как выяснилось, было припасено на потом. Он вспомнил то, что Филип сказал о детстве на прошлом занятии. Что ж, надо признать, здесь Ницше с Шопенгауэром оказались правы.
Джулиус печально покачал головой. Да, он никогда не умел ценить настоящее, не мог остановить мгновение и сказать самому себе: «Вот он, этот миг, этот день — вот то, о чем я мечтал. Это мое самое счастливое мгновение, здесь и сейчас. Я хочу остаться в нем навсегда». Нет, он всегда считал, что лучшие дни впереди, всегда с нетерпением ждал будущего, когда станет взрослее, умнее, важнее, богаче. А потом наступил перелом, когда все повернулось вспять, розовые мечты рассыпались на мелкие кусочки и пришла пора мучительной тоски по ушедшему.
Но когда этот перелом наступил? Когда на смену безоблачным надеждам пришла ностальгия по прошлому? Конечно, не в школе, где все казалось ему только прелюдией (и помехой) к самой главной награде — поступлению в университет. И не в университете, где, на первом курсе, он мечтал поскорее покончить с тетрадками, чтобы оказаться в палате — в белом халате, накинутом на плечи, со стетоскопом, выглядывающим из нагрудного кармана или небрежно переброшенным через шею. И не на практике, на третьем и четвертом курсах, когда он уже начал работать в больнице, — тогда он мечтал поскорее подняться повыше: стать важным лицом, принимать ответственные решения, спасать жизни, в голубой форме везти пациента по коридору в хирургию на срочную операцию. И даже не после, когда, уже ординатором в психиатрии, впервые заглянул за таинственный занавес своей профессии и ужаснулся при виде ограниченности ее познаний и скудости возможностей.
Его упорное нежелание радоваться настоящему наложило мрачный отпечаток и на семейную жизнь: хотя он искренне любил Мириам, любил с того самого дня, как впервые увидел ее в десятом классе, он не переставал считать ее помехой, отделяющей его от множества других прекрасных женщин, чьего общества, как он считал, он всячески заслуживал. До самого конца он так и не признал себя связанным, ничем не желая ограничивать свою свободу в поисках удовольствий. Когда началась интернатура, он очень скоро обнаружил, что квартиры больничного персонала соседствуют с общежитием медицинских курсов, доверху забитым очаровательными юными сестричками, которые просто обожали докторов. О, это был настоящий малинник, и тогда он, помнится, вволю повеселился.
Должно быть, перелом наступил после смерти Мириам. В те десять лет после автомобильной катастрофы, которая унесла ее жизнь, он, кажется, любил ее сильнее, чем при жизни. Порой его охватывало отчаяние при мысли о том, что счастливые взлеты их совместной жизни, настоящая семейная идиллия прошли как-то серо и незаметно, словно так и надо. Даже сейчас, спустя десять лет, он не мог произносить имя Мириам иначе как с расстановкой, делая паузу после каждого слога. Еще он знал, что она навсегда осталась единственной женщиной в его жизни. Конечно, после ее смерти были те, кто ненадолго рассеивал его холостяцкое одиночество, но ему, как и им, требовалось немного времени, чтобы понять, что никто не сможет заменить ему Мириам. Последнее время он чаще бывал в мужской компании, по большей части с друзьями из своей группы поддержки, и со своими детьми. Вот уже несколько лет он проводил отпуск enfamilleс сыном, дочерью и пятью внуками.
Но все эти мысли и воспоминания были лишь обрывками минувшей ночи — основная доля ночных размышлений приходилась на речь, которую ему предстояло произнести сегодня вечером перед группой.
Он уже сообщил о болезни друзьям и частным клиентам и теперь странно волновался, готовясь «открыться» группе. Должно быть, думал он, все дело в том, что он слишком любит ее. Двадцать пять лет он с нетерпением ожидал каждого занятия. Группа — это не просто коллектив единомышленников. У нее своя особая жизнь, свой неповторимый характер. Из тех, кто начинал когда-то, теперь никого не осталось, за исключением, конечно, его самого, но душа группы, ее характер (на профессиональном жаргоне «нормы», или неписаные правила) оставались неизменными. Никто не мог бы сказать, в чем конкретно состояли эти правила, но каждый умел безошибочно определить, является то или иное поведение допустимым в группе.
Группа отнимала у него больше сил, чем остальные события недели, и Джулиус всегда с особым старанием; удерживал ее на плаву. Группа — священный ковчег милосердия, без устали переправлявший толпы измученных людей к спасительным берегам душевного спокойствия. Сколько их было? Если считать, что в среднем каждый проводил в группе по два-три года, — по меньшей мере сто пассажиров. Время от времени в мозгу Джулиуса проносились воспоминания о тех, кто сошел на берег, обломки прежних крушений, фрагменты чьих-то лиц и событий. Печально сознавать, что эти обрывки воспоминаний — то немногое, что осталось от некогда волнующих событий, что кипели, бурлили и были наполнены особым смыслом.
Много лет назад Джулиус пытался снимать группу на видеопленку, чтобы потом прокручивать самые интересные моменты, но эти записи были сделаны давным-давно, на допотопной камере, и теперь требовалась особая техника, чтобы их просмотреть. Время от времени он подумывал вытащить их из подвала и переписать, но так и не отважился: мысль о том, что с беззаботной пленки к нему вдруг сойдет его безвозвратно ушедшее прошлое, иллюзорная жизнь, что превращает живые мгновения в ничтожные электромагнитные колебания, казалась ему невыносимой.
Чтобы создать крепкую группу, требуется немало времени. Чаще всего на первых порах группа сама выбрасывает за борт тех, кто, в силу внутренних убеждений или каких-то иных особенностей, не способен влиться в общую работу (общение с другими и анализ этого общения). Потом наступает другая фаза, когда в продолжение нескольких недель в отчаянной чехарде происходит нешуточная борьба за лидерство. Когда же она заканчивается и устанавливается взаимное доверие — вот тогда-то целительное и благотворное воздействие группы начинает расти. Скотт, коллега Джулиуса, однажды сравнил групповую терапию с наведением понтонов под бомбежкой: в самом начале потери (читай: выбывшие из группы) неизбежны, зато потом, когда работа завершена, множество людей — уцелевшие члены группы и новички — могут спокойно переправляться на другой берег.
В свое время Джулиус немало написал о том, как групповая терапия помогает людям, но буксовал всякий раз, подходя к описанию самого главного элемента — ее целительной атмосферы. В одной статье он сравнил ее с лечением тяжелого кожного заболевания, при котором больного погружают в успокаивающую ванну с овсяным отваром.