Шопенгауэр как лекарство - Ялом Ирвин. Страница 86

— Нет-нет, я чувствую себя превосходно. Мне так хорошо, я просто восхищаюсь вами, друзья мои, — и рад, что в этом есть и моя заслуга. Если честно, я еле держусь на ногах, но порох у меня еще найдется, так что на наше последнее занятие меня хватит.

— Джулиус, — сказала Бонни, — ты не против, если в следующий раз я принесу прощальный торт?

— Конечно, нет, любой морковный торт приветствуется.

Но их последней встрече так и не суждено было состояться. На следующий день Джулиуса одолела нестерпимая головная боль, несколько часов спустя он вошел в кому и через три дня умер. Неделю спустя в условленный час группа в молчаний собралась в кафе вокруг прощального морковного торта.

Глава 41. Смерть приходит за Артуром Шопенгауэром

То, что в скором времени мое тело станут точить черви, я могу вынести; но то, что профессора то же самое проделают с моей философией, — приводит меня в содрогание [160].

Он встретит смерть с той же бесстрашной ясностью, которая сопровождала его всю жизнь. Он ни разу не дрогнет перед ней, ни разу не попытается укрыться под спасительным пологом религий, до последней минуты сохраняя холодное мужество рассудка. С помощью разума, скажет он, мы впервые открываем для себя смерть: мы видим смерть других и по аналогии начинаем понимать, что смерть когда-то придет и за нами. С помощью разума мы однажды приходим к заключению, что смерть есть прекращение сознания и необратимое уничтожение человеческой личности.

Есть два способа противостоять смерти, скажет он: путь разума и путь иллюзий, религий с их верой в бессмертную душу и уютную загробную жизнь. Так сам факт смерти и страх перед ней толкают человека к глубоким размышлениям, открывая путь как к философии, так и к религии.

Всю жизнь он будет бороться с вездесущей смертью. Уже в первой книге, которую он напишет, когда ему не будет и тридцати, он скажет: «Жизнь нашего тела — это лишь хронически задерживаемое умирание, все новая и новая отсрочка смерти… Каждое дыхание отражает беспрерывно нападающую смерть, с которой мы таким образом ежесекундно боремся» [161].

Но как он представлял себе смерть? В его трудах она является в самых разных обличьях: то мы, как ягнята, резвимся на лугу, не подозревая о том, что глаза мясника-смерти неотступно следуют за нами, выбирая очередную жертву, чтобы отвести ее на бойню; то, как маленькие дети в театре, нетерпеливо дожидаемся начала представления, пребывая в блаженном неведении о том, что ожидает нас в следующую минуту; то — моряки, старательно проводящие свои суденышки между опасными отмелями и кипящими пропастями, чтобы, в конце концов, разбиться о суровые и мрачные утесы.

Для Шопенгауэра земной цикл — всегда тяжелый и безысходный путь.

Какая разница между нашим началом и нашим концом. Начало — в чаду желания и в восторге сладострастия; конец — в разрушении всех органов и в тленном запахе трупа. Так и путь от начала до конца в отношении здоровья и наслаждения жизнью идет неизменно под гору: блаженно-мечтательное детство, радостная юность, трудные зрелые годы, дряхлая, часто жалкая старость, мучения последних болезней и, наконец, борьба со смертью: разве все это не имеет такого вида, что бытие — это ошибка, последствия которой постепенно становятся все более и более очевидными? [162]

Боялся ли он приближения смерти? В последние годы он станет говорить о ней с поразительным спокойствием. Где он брал силы для этого? Если страх перед смертью неизбежен, если он преследует каждого из нас, если смерть так ужасна, что из одного страха перед ней мы придумали столько религий, то как Шопенгауэр, этот одинокий, не верящий ни в бога, ни в черта человек, смог подавить в себе этот ужас?

Прежде всего, он хладнокровно анализирует источники нашей тревоги. Боимся ли мы смерти, потому что она кажется нам чем-то чуждым и противоестественным? Если так, отвечает он, то мы глубоко заблуждаемся, ибо смерть гораздо лучше знакома нам, чем мы привыкли думать: мы не только ежедневно ощущаем привкус смерти — во сне и других бессознательных состояниях, но мы все, каждый в свое время, проходим фазу бесконечного небытия до того, как явиться в этот мир.

Может быть, мы боимся смерти, потому что воспринимаем ее как зло (достаточно вспомнить, в каких зловещих образах принято ее изображать)? И здесь, убежден Шопенгауэр, мы ошибаемся: «признавать небытие злом — само по себе нелепо. Ибо всякое зло, как и всякое добро, предполагает уже существование и даже сознание… отсутствие сознания нам хорошо известно, и мы знаем, что оно не заключает в себе никаких зол» [163]. К тому же он просит нас не упускать из виду тот факт, что жизнь есть страдание, то есть сама по себе является злом, а как может в таком случае утрата зла быть злом? Смерть, говорит он, нужно считать благом, освобождением от тяжких мук двуногого существования. «О собственной же смерти должно думать, как о событии желанном и отрадном, а не с унынием и страхом, как то бывает обыкновенно» [164]. Жизнь есть досадное, нарушение блаженного небытия — именно в этом месте он и делает свое не бесспорное замечание: «Постучитесь в гробы и спросите у мертвецов, не хотят ли они воскреснуть, — и они отрицательно покачают головами» [165], и подтверждает это высказываниями Платона, Сократа и Вольтера.

В дополнение к своим рациональным размышлениям он приводит одно, явно граничащее с мистицизмом: Шопенгауэр перебрасывает мостик (но не переходит по нему) к некоторой форме бессмертия. Он утверждает, что наша внутренняя сущность не подвластна разрушению, потому что человек есть проявление жизненной силы, воли, вещи в себе, которая существует в вечности. Отсюда смерть есть не окончательное уничтожение: когда наша ничтожная жизнь подходит к концу, мы возвращаемся к изначальной жизненной силе, которая существует вне времени.

По-видимому, мысль о воссоединении с этой силой принесла немало облегчения как самому Шопенгауэру, так и большинству его читателей — в их числе как раз и оказался Томас Манн с его главным героем Томасом Будденброком, — однако, если учесть, что эта мысль не предполагает сохранение личности как таковой, облегчение должно было быть не столь уж надежным: даже спокойствие Томаса Будденброка длится недолго и испаряется уже через несколько страниц романа. Если внимательно прочесть шопенгауэровский диалог двух эллинистических философов, вполне можно заключить, что и сам он вряд ли находил достаточно утешения в этой идее. В этом диалоге некто Филалет пытается убедить Трасимаха (завзятого скептика), что смерти не нужно бояться, потому что человеческая душа вечна. Оба философа приводят такие ясные и убедительные аргументы, что читатель до самого конца не может понять, кому симпатизирует автор. Наконец Трасимах, так и не убежденный оппонентом, бросает последнюю реплику:

Филалет: То, что вопиет «Я, я, я хочу жить», это — не ты один, а все, решительно все,что имеет хотя бы признак сознания. Следовательно, это желание в тебе как раз то, что не индивидуально, а обще всем без различия… брось же заботу, которая показалась бы тебе поистине ребяческой и до крайности смешной, если бы ты познал собственное свое существо в совершенстве и до самого основания, именно — как универсальную волю к жизни.

Трасимах: Сам ты ребячлив и до крайности смешон, да и все твои философы; только для шутки и для времяпрепровождения может такой серьезный человек, как я, тратить хотя бы четверть часика с такого сорта дураками, как ты. А теперь у меня есть дела поважнее. Ну тебя к Богу.

вернуться

[160] Arthur Schopenhauer. Manuscript Remains… Vol. 4. — P. 393 / «Senilia»›, § 102. Пер. Ю. Айхенвальда.

вернуться

[161] Артур Шопенгауэр. Мир как воля и представление. — Т. 1. — § 57.

вернуться

[162] Артур Шопенгауэр. Parerga и Paralipomena. — Т. 2. — § 147.

вернуться

[163] Артур Шопенгауэр. Мир как воля и представление. — Т. 2. — Гл. 41 «О смерти и ее отношении к неразрушимости нашей внутренней сущности».

вернуться

[164] Артур Шопенгауэр. Parerga и Paralipomena. — Т. 2. — § 172а.

вернуться

[165] Артур Шопенгауэр. Мир как воля и представление. — Т. 2. — Гл. 41 «О смерти и ее отношении к неразрушимости нашей внутренней сущности».