Стать огнем - Нестерова Наталья Владимировна. Страница 16

Первые самостоятельные шаги Митяя никого не оставили равнодушным. Человек пошел! Своими ногами, как сказал Петр. На лицах играли улыбки. У Акима и Федота – с горестным вздохом, своих-то детей нет, изничтожены. А могли бы, как Еремей Николаевич, уже дедами стать. Нюраня заливалась колокольчатым смехом. Василий Кузьмич заткнулся на полуслове, на объяснении устройства человеческого уха, и от умиления запыхтел, точно у него нос заложило. Марфа и Прасковья бочком-бочком друг к другу приблизились, плечами стиснулись и за спиной руками схватились. Чтобы свекровь не видела – она не любила, когда невестки милуются.

Еремей Николаевич, легонько подбрасывая на колене довольно смеющегося Митяя, с блаженным видом приговаривал:

Аты-баты – шли солдаты, ать, два!
Аты-баты – на базар, ать, два!
Аты баты – что купили? Ать, два!..

Единственным человеком, которому в эту минуту было не радостно, а тошно до темноты в глазах, была Анфиса.

Встав после болезни, она маскировала свою ненависть к Митяю за общим равнодушием к внукам. Домашние приписали ее вдруг изменившееся отношение к наследникам тяжелому недугу. Впрочем, Анфисе особого труда не составляло притворяться. У нее есть цель – золото, клад, наследство. Последняя воля и последнее усилие. Кому наследство? Родные Ванятка и Васятка неизвестно, дойдут ли до возрастов. Какие еще дети у Степана да у Нюрани народятся – также неведомо. Ее дело в кучу все возможное собрать и спрятать, а там пусть делят. Она не увидит, не доживет. Устала.

Но этот ребенок! «Чудо-паренек», как щебечет каждый, увидевший Митяя. Вся ненависть мира, все его пороки, грехи, мерзость, попрание долгих упорных трудов, уничтожение смысла существования – все слилось, в тугой свинцовый шар спаялось для Анфисы в этом ребенке. Она его иначе как «выродок» мысленно не называла.

Анфиса глубоко вздохнула и повернулась к домашним:

–?Ну-у-у?!

Ее короткий выдох произвел действие ледяного дождя. Ерема спустил Митяя на пол, Марфа подскочила, взяла сына и скрылась в своей комнате. На лицах Акима и Федота погасли мечтательные гримасы и вернулась привычная хмурая покорность. Прасковья заметалась, расставляя миски и накрывая на стол. Нюраня, подхватившись, ей помогала. Петр загыгыкал. Степан насупился: может мама испортить самый радостный момент! Чего ради? Что ей все неймется?

Василий Кузьмич, пятерней почесав бородку, уселся на свое место и пожал плечами:

–?Подчас я вас не понимаю. Сибирь, глушь, дичь, и в то же время, понимаете ли, милостивые государи, нюансы витают в воздухе. Для нюансов я уже стар, память ни к черту. Нюраня! Если твоя мама не нальет мне рюмку, то я ей не скажу, что у Буяна киста яичка. Этот бык, знаете ли, непостижимым образом на меня воздействует. Без стакана самогона… Сейчас! – уточнил доктор и ткнул пальцем в сторону буфета. – И завтра! Я к Буяну без стакана для смелости под брюхо не полезу. Операция, честно говоря, пустяковая. Однако! Что однако? В чем смысл нашей мужской жизни, когда у быка Буяна этот смысл по земле телепается? И кто на земле венец творения получается?

Клад

Данилка Сорокин скоро прознал, куда уплывает его золотишко, сбываемое барышнику, – к ненавистным Медведевым. Сам Данилка сокровищ не копил, драгоценные бирюльки ему были без надобности. Бабы, с которыми он имел дело, не стоили того, чтобы их баловать, собственные потребности заключались в хорошей еде, выпивке, фартовой одежде и кокаине. Последняя статья – самая расходная, барышник драл втридорога за порошок, зато можно было не сомневаться, что Савелий Афанасьевич молоть языком не будет и «товарищи», как Сорока мысленно и презрительно называл коммунистов-большевиков, не узнают о его пристрастии к наркотику. Без кокаина в последнее время он не обходился.

Данилке нравилось жить, когда кровь в нем кипела; от скучного прозябания он томился, болел. Мать рассказывала, что в детстве у него часто были припадки: по малейшему поводу, а то и безо всякой причины вдруг начинал топать ногами, кричать в голос, норовил все вокруг побить и поломать, бесновался. Успокоившись, не падал обессиленно, как обычные припадочные, а просто затихал: точно пить хотел – и напился. Приступы дома закончились, когда Данилка подрос и открыл для себя безграничные возможности бесчинств на стороне. Все пацаны хулиганят, это в них природой заложено, и сколотить из мальчишек банду, наводящую страх на односельчан, нетрудно. Данилкины проказы отличались особой жестокостью. Он рано прослыл выжигой и был проклятием семьи. Мать плакала, отец его бил нещадно – все попусту. Однажды руководимые Сорокой мальчишки подпоили пастуха, и тот заснул, тогда они намочили керосином хвосты коровам и телятам да подожгли. Бойцы Данилкиной банды испуганно наблюдали, как по лугу мечутся, кричат и стонут горящие животные, кое-кто из мальчишек-слабаков даже расплакался. А Данилка танцевал от радости – вот красота, вот представление! Отец его потом выпорол – до крови, шрамы остались. Мать плакала: «Проклятье наше. За что, Господи? В кого он такой окаянный? Порченую душу розгами не исправить».

Когда по делам службы его отправляли усмирять недовольных, забирать хлеб, проводить следствие, арестовывать бунтовщиков, Данилка чувствовал себя превосходно. Он был власть, а власти все позволено, недаром «товарищи» сами говорят, что революцию в белых перчатках не делают. Также будоражили кровь допросы в подвалах, расстрелы… Это удовольствие из особых: заставить, чтобы сами вырыли себе могилы, а потом прикончить контрреволюционеров. Руководя расстрелами, Данилка не позволял команде бить сразу в голову или в сердце. Путь мучаются враги всеобщего социализма – по конечностям стрелять, в животы…

Волна революционного террора, которую подняли «товарищи» – в большинстве своем узколобые блаженные романтики, – затухала, внедрялась идиотская новая экономическая политика, НЭП. Безжалостность Сороки, столь удобная «товарищам», не желавшим или не умевшим обходиться без белых перчаток, все реже оказывалась востребованной. Он был неглуп и хитер, умел свой садизм замаскировать любовью к пролетариату и стремлением к мировой революции. Слово «садизм» Данилка знал.

Один подследственный, харкнув ему в лицо кровавой слюной, простонал:

–?Садист! Абсолютный садист!

–?Как ты меня назвал?

Изо рта подследственного текли красные ручьи по подбородку, ветвились по шее, будто струящиеся корни какого-то чудно?го растения. Закрывая глаза, он пробормотал:

–?Садист – это тот, кто получает удовольствие от страданий другого человека. Выродок.

–?Да ладно! – весело скривился Сорока. – Прям сразу выродок? В одном селе был поп, который любил мальчонок шшупать и пиписьки им трепать. А все ж таки крестил, венчал и отпевал – все по церковному чину.

–?Наверняка плохо кончил, и ты тоже…

Данилка врезал подследственному в окровавленную харю, чтобы не каркал.

Однако, правда: мужики сельские, когда прознали о непотребстве священника, устроили над ним самосуд.

Данилка не верил в идеологию и мечты «товарищей». Всеобщее благо, мировая революция, справедливость, равенство… Тра-та-та, ля-ля-ля… Как же! С нашим-то народом! Данилка звериным своим чутьем знал, что волна террора снова поднимется, что никакой НЭП сибирских крестьян не убедит, потому что их убеждает только то, во что верили их деды. Ему надо переждать и так вывернуться перед начальством, будто ненормальный блеск в его глазах – не кокаиновая реакция, а готовность драть горло врагам за дело мирового пролетариата. У Данилки Сороки это получалось. Конечно, находились «товарищи», угадывавшие в нем жажду насилия в чистом виде, имелись и другие, выше должностями, перед которыми Сорока играл революционера без страха и упрека, с ежеминутной готовностью отдать свою жизнь за правое дело и многократно своей отвагой это подтверждал. Его трудно было поймать на вранье, потому что он как чужую, так и свою жизнь не ценил. Все равно ведь сдохнуть придется – годом раньше, годом позже…