Персики для месье кюре - Харрис Джоанн. Страница 9
– Значит, здесь была школа? – громко спросила я.
Рейно мне не ответил. Губы его были плотно сжаты.
Розетт явно была недовольна и, надув губы, сказала на языке жестов: «Мы что, будем здесь спать?»
Я улыбнулась и покачала головой.
«Вот и хорошо. А то Баму здесь не нравится».
– Мы переночуем где-нибудь в другом месте, – сказала я.
«Где?»
– Я знаю одно вполне подходящее местечко. – Я посмотрела на Рейно и все же спросила: – Я бы не хотела вмешиваться в ваши дела, но с вами, похоже, случилась какая-то беда?
Он улыбнулся. Улыбка была чуть заметная, зато настоящая; на этот раз она отразилась даже в его глазах.
– Наверное, можно сказать и так.
– А вы вообще-то собирались идти к мессе?
Он молча покачал головой.
– В таком случае пойдемте со мной, – предло-жила я.
Он снова улыбнулся и спросил:
– И куда же мы с вами пойдем, мадемуазель Роше?
– Для начала положим цветы на могилу одной старой дамы.
– А потом?
– А потом сами увидите, – сказала я.
Глава девятая
Воскресенье, 15 августа
Полагаю, мне все-таки придется с ней объясниться. Я думал, мне, возможно, удастся этого избежать, но если она останется в Ланскне – а все указывает на то, что она останется, – то вскоре ей обо мне расскажут. А наши сплетники, как известно, бьют наповал. Как ни странно, она почему-то считает, что мы вполне можем поддерживать дружеские отношения. Так что, пожалуй, лучше уж мне самому открыть ей истину, пока идея о возможной дружбе между нами не успела полностью завладеть ее душой.
Вот о чем я думал, покорно следуя за Вианн и ее девочками на кладбище. Они буквально каждую минуту останавливались и рвали на обочине полевые цветы – по большей части самые настоящие сорняки, разумеется: одуванчики, амброзию, ромашки, маки; порой, правда, среди этого сброда попадались анемоны или отдельные стебельки розмарина; видно, их семена случайно залетели сюда из чьего-то сада; а может, и сами цветы, пробившись сквозь каменную ограду, пустили побеги в неподобающем месте.
Разумеется, Вианн Роше любит сорные травы. Как и ее дети, особенно младшая девочка; она прямо-таки с наслаждением предавалась игре; к тому времени, как мы добрались до места, Вианн собрала целую охапку разных цветов и трав, перевязала этот «букет» ленточкой, сплетенной из травинок, и украсила пучком дикой земляники…
– Ну, что скажете?
– Э-э-э… очень яркий букет.
Она рассмеялась.
– То есть, хотите сказать, неподходящий?
Да, это был очень яркий, беспорядочный, неподходящий, неправильный во всех смыслах этого слова букет – и все же в нем было некое странное очарование; собственно говоря, все приведенные эпитеты полностью подходят и для описания самой Вианн Роше, подумал я, но вслух, разумеется, этого не сказал. Все-таки мое красноречие – особенно в настоящий момент – имеет весьма ограниченные пределы.
А сказал я вот что:
– Арманде этот букет понравился бы.
– Да, – кивнула она, – я тоже так думаю.
Арманда Вуазен была похоронена в фамильном склепе – там же, где покоились и ее родители, и дед с бабкой, и муж, умерший лет сорок назад. Надгробие украшала высокая черная мраморная урна – Арманда эту урну всегда терпеть не могла, а в облицованном тем же черным мрамором углублении для цветов всегда в нарушение всех приличий сажала петрушку, морковку, картошку или еще какие-нибудь овощи, выказывая презрение к общепринятым способам выражения горя.
Как это похоже на нее – убедить свою молодую приятельницу принести к ней на могилу всякие сорняки! Вианн рассказала мне и о письме, присланном Люком Клермоном, и о вложенном в это письмо «загробном» послании Арманды. И опять же это вполне в духе Арманды Вуазен – во все вмешиваться, даже находясь по ту сторону могилы, и тревожить мою душу воспоминаниями о былом. Она написала, что и в раю есть шоколад. Богохульство! Даже мысли об этом абсолютно недопустимы, и все же в глубине души я надеюсь, что она – прости меня, Господи – окажется права.
Дети присели на краешек надгробия, поджидая, пока Вианн украсит могилу принесенными цветами; теперь в мраморном углублении были, как полагается, аккуратными рядками посажены золотистые бархатцы, и в этом сразу чувствовалась рука Каролины Клермон, дочери Арманды – ну, во всяком случае, по крови-то она ей точно приходится дочерью. Под кудрявыми бархатцами я, правда, заметил какой-то жалкий сорняк, наклонился, хотел его выдернуть и узнал в нем крошечную морковку, нагло торчавшую из земли. Я улыбнулся про себя и оставил морковку в покое. Думаю, это Арманде тоже понравилось бы.
Наконец Вианн выпрямилась и сразу же спросила:
– Ну, теперь, может быть, вы все же объясните мне, что тут у вас происходит?
Я только вздохнул.
– Конечно, мадемуазель Роше, – сказал я и повел ее в сторону Маро.
Глава десятая
Воскресенье, 15 августа
Чтобы понять меня, вам, честное слово, нужно самим увидеть Маро, эти трущобы Ланскне – если столь урбанистический термин вообще применим к нашему городку, больше похожему на деревню и насчитывающему не более четырех сотен душ. Некогда в этой местности было кожевенное производство, дубильни и сыромятни, приносившие Ланскне немалый доход; цеха стояли как раз на берегу Танн, у самой воды, а в соседних домишках жили те, кто так или иначе был связан с выделкой кож.
Подобное производство всегда связано с вонью и грязью, потому-то для него и отвели место подальше от города и ниже по течению реки, и те люди, что работали в этих цехах, существовали как бы в собственном мире – болотистой низине, полной зловония и нищеты. Но так было добрую сотню лет назад. Теперь, разумеется, никакие кожи там не дубят, а сами дубильни, как и домишки тамошних жителей – кирпичный низ и деревянный верх, – превратились в мелкие лавчонки и дешевое жилье, сдаваемое в аренду небогатым постояльцам. Вода в реке Танн снова стала чистой, и дети часто приходят туда, чтобы поплескаться на мелководье и поиграть на берегу, на тех больших плоских камнях, где некогда женщины скребками очищали кожи от мездры; это тяжкая, ломающая спины работа, и даже на камнях за долгие десятилетия остались следы – выбитые скребками углубления.
Именно здесь обычно швартуют свои суденышки речные крысы (политкорректность требует, чтобы мы больше не употребляли выражение «речные цыгане»); причалив к берегу, они жгут костры, жарят на решетке лепешки, бренчат на гитарах, поют и танцуют, продают нашим детям дешевые побрякушки и по их просьбе делают им на руках татуировку с помощью хны – к великому ужасу родителей и Жолин Дру, ныне возглавляющей нашу школу.
Раньше, по крайней мере, все действительно было так. Но теперь дети стараются держаться подальше от Маро, как, впрочем, и большинство взрослых. Даже речные крысы больше туда не заглядывают; я, во всяком случае, уже четыре года не видел там больше ни одного их плавучего дома – с тех пор как из Ланскне убрался Ру. В Маро теперь царит совсем иная атмосфера; там пахнет восточными специями и дымом, там звучит чужая речь, там все стало чужим…
Только не поймите меня неправильно. Я вовсе не испытываю неприязни к иностранцам. Кое-кто у нас в Ланскне действительно их терпеть не может, но ко мне это не относится. Я вполне радушно принял несколько первых иммигрантских семейств – тунисцев, алжирцев, марокканцев, всех этих Pied-Noirs [14], которые у нас теперь проходят под общим названием maghrebins, «магрибцы», – когда они перебрались к нам из Ажена; я отлично понимал, что жители таких деревень, как наша, со своими собственными привычками и пристрастиями, где все совсем не так, как в больших городах, будут, скорее всего, против столь большой группы чужаков, да еще и совсем непохожих на них самих.
14
Буквально «черноногие» (фр.) – презрительное прозвище, которое французы дали алжирцам европейского происхождения, а затем и всем обитателям своих североафриканских колоний.