Братья наши меньшие - Данихнов Владимир Борисович. Страница 13
В таком положении и уснул.
Утро запуталось в гардинах, солнечный зайчик, не по-осеннему юркий, пощекотал мою небритую щеку, а громкий стук в дверь безжалостно царапнул барабанные перепонки. Вяло бранясь, я выплюнул изо рта краешек жеваной наволочки, потянулся, подпрыгнул на кровати и стал вслепую засовывать ноги в шлепанцы, через пять минут неимоверного напряжения все-таки всунул и пошел открывать, шлепая тапками по скользкому паркету. Глянул в глазок, зевая и разлепляя веки.
У порога стоял Леша Громов, что и требовалось доказать.
— Кирюха, нужна помощь!
— Еще одного робота купил, глупый Громов?
— Не придуривайся, это срочно!
— Туалетная бумага закончилась, глупый Громов?
— Кир!!
— А что, туалетная бумага очень важна: если ее не станет, тогда и до конца света немного останется.
— Кир! Бог, он хоть и лиходей, но тебя накажет!
Бормоча под нос нелицеприятности в Лешкин адрес, я повернул ключ в замке и открыл дверь — нешироко, только чтобы просунуть нос и сказать:
— Чего тебе, негодяй Громов?
— Мне надо на часок смотаться на работу, а потом я вернусь.
— И?
— Посидишь пока с Колей?
— И?
— Что «и»?? Посидишь?!
Я прикинул — до выхода на работу еще два часа, уснуть уже не смогу, раз встал и открыл; к тому же особых проблем с роботом-аутистом не намечалось. Опять же можно его не ненавидеть, потому что роботы-аутисты, наверное, не считают себя единственными во Вселенной и потому что с таким же успехом можно ненавидеть резиновых женщин в секс-шопе.
Я кивнул:
— Сейчас, сейчас. Помолюсь только…
Громов нахмурился:
— Не говори о том, в чем не разбираешься, Полев, и не трогай божественное грязными своими лапами.
— А сам-то? Каждые пять секунд Господу проклятия шлешь!
— Я в него верю, по крайней мере, и уважаю как достойного противника, быть может, когда-нибудь и примирюсь. Тебе же, атеисту и безбожнику, ничто не поможет. Ладно, потопали.
Усаживая меня в самое мягкое и удобное (было бы прекрасно в нем уснуть) кресло в зале, Лешка непрерывно давал указания:
— Коля поел, не волнуйся, я его в пять утра с ложки покормил; таблетки давать пока рано, вернусь — сам дам. На звонки не отвечай, я включил автоответчик, он ответит.
Логично, подумал я, зевая.
— Если что-то случится, аптечка на кухне, в стенном шкафу справа. Там есть все: йод, бинты, лейкопластырь, хотя, честно говоря, не уверен, что у Коли есть кровь, по крайней мере, она у него никогда не шла, но на всякий случай, если пойдет…
Я замахал руками:
— Хорошо-хорошо, Лешка! Все будет нормально, не бойся. Только знай: чипсы я люблю с запахом бекона или сыра. Вот что по-настоящему важно. Остальное — прах.
Он потоптался еще минуты три на пороге, вздохнул тяжко, поскреб щетинистый подбородок и ушел, а я остался в комнате наедине с резиновым человеком. Коля сидел в мягком кресле напротив, руки держал на коленях и смотрел вроде и на меня, а вроде и мимо; ноги его, обутые в новенькие кроссовки, едва касались истертого красного ковра на полу. С моего последнего визита у Коли потемнела кожа под глазами, хотя, возможно, показалось, ведь не может же меняться киборг? Хотя черт его знает, до каких высот дошла современная наука и техника.
— Знаешь, — сказал я Коле и снова зевнул, — не люблю я вас, роботов. Есть что-то ущербное в том, что при строгом законе насчет размножения компании штампуют резиновых выродков. Нет, ты не думай, конкретно против тебя ничего не имею; хотя… да-да, смешно, но это похоже на расизм: я могу ненавидеть расу в целом и уважать отдельных ее представителей; впрочем, глупость несусветная, и не о том хотел я поговорить.
Громов-младший смотрел не моргая.
— Ты ведь все равно ничего не чувствуешь и не понимаешь. И этот аутизм, скорее всего, просто сбой в зашитой в твой чип программе или еще что-то такое, а люди думают, что ты живой, и надеются, что ты сможешь заменить им семью. Другие люди — извращенцы, да, но все-таки тоже люди — надеются, что ты — ну то есть не конкретно ты, а твои собратья — замените им… э-э… сексуального партнера. И все эти надежды, вся эта боль и неправильное счастье мельчайшими порциями из окровавленной капельницы портят нашу жизнь, пускай неправильную, злую, да, но честную. Когда-то честную.
Я сходил на кухню, вынул из холодильника холодную, запотевшую банку пива и отхлебнул. Пиво было вкусное, с легкой горчинкой.
Я вернулся в зал и прыгнул в кресло.
— А ты хороший. Молчишь все время. Такого бы мне сына — и пороть не надо.
— Миша нарядом елку пороть любя остервенело хая откажется, — сказал Коля; голос у него оказался приятный, в том смысле приятный, что обычный детский голос, без металлических интонаций и прочего чужеродства, которое помогло бы отличить киборга от человека.
Одно плохо: из его фразы я ничего не понял.
— Чего?
Он смотрел на меня, не отводя взгляда, только черный зрачок пульсировал, то уменьшаясь, то увеличиваясь, заполняя собой почти весь глаз. Коля говорил:
— Масяне нужно Ерофея полюбить ложкой оловянной хитростью окаянной.
Я встал, медленно подошел к младшему Громову, взял двумя пальцами его ладошку — она была чуть теплая — и пробормотал, заглядывая роботу в глаза:
— Еще разок…
— Мина невеселая едет по лесу орнаментом хороводя опарышей.
— Мне плохо, — пробормотал я, складывая первые буквы слов.
Коля замолчал; что-то мелькнуло в его глазах — что-то необычное, едва уловимое: это есть в любом человеке, даже мертвом, это то, что позволяет мне определять возраст.
Может быть, показалось. Может быть, свет так лег на неживое Колино лицо или мои собственные глюки подействовали — не выспался, вот и лезло в голову всякое.
Все может быть.
Лешка вернулся очень скоро: разбуженным от спячки медведем ворочался он в прихожей, стягивая с лап своих первоклассные итальянские ботинки, и кричал, потому что говорить тихо не умел или не хотел:
— Вроде вовремя, хотя на Пушкинской пробка была просто а-а-афигительная. Представляешь? Первая за пять лет пробка! Подпорки прогнулись, монорельс сошел с рельса и застрял прямо посреди улицы. Кому-то в мэрии будет нагоняй, шапки полетят… хорошо, притормозить успел, а то народу бы погибло человек сто, а не те пятеро, которых придавило краешком головного вагона. Как вы тут?
— Твоему роботу плохо, — сказал я, потягивая баночное пиво.
— Не называй его роботом, — изменившимся, злым голосом сказал Леша.
— Мефодий наш Еву поставил лицом отгадывая хрестоматию огня, — возразил Коля.
Сначала в прихожей было тихо.
— Заговорил! Заговорил, чертяка!!!
Леша, не успев разуться, в одном ботинке кинулся к Коле; обнял его, крепко прижал к своей богатырской груди и заплакал-завыл, что тот оборотень на луну.
Мне стало тошно.
— Он говорит одно и то же, — сказал я, выкидывая банку в мусоросжигатель, — «Мне плохо». Быть может, ты его кормишь ужасно? Наверняка одним фастфудом, а от такой жратвы любой рано или поздно заговорит и вряд ли что-то приятное скажет!
— Милка негодует…
— Нет, другое что-то говорит!..
— Белиберду несет. Первые буквы каждого слова сложи, получишь нужную фразу, а она всегда одна и та же. Вот так-то, нелепый ты человек. Громов, в который раз ты лопухнулся, а я одержал верх, первым вызвав мальчишку на разговор.
Леша погрустнел, но потом улыбнулся и подмигнул мне:
— Все равно хорошо! В смысле хоть какие-то подвижки, правда ведь? Выпьем по этому поводу?
— Мне на работу надо, — стремительно сориентировался я, — кроме того, я уже выпил все пиво, что было у тебя в холодильнике, так что гони обещанные чипсы, и я потопал.
Громов-старший печально вздохнул.
Черно-белая с желтыми пятнами жижа, которая заменяла в этом году снег, настойчиво липла к ботинкам и джинсам, и приходилось периодически останавливаться, чтобы стряхнуть ее. Получалось хуже: грязь размазывалась и самым наглым образом впитывалась в ткань. Я громко возмущался несправедливостью мироустройства и матерился. Слава богу, на меня не обращали внимания, потому что все были заняты: народ в предновогодней лихорадке носился по центральной улице, сметая с прилавков магазинов все подряд, даже мясо, рыбу и птицу. Не знаю, откуда они мясные карточки на это брали.