Из Магадана с любовью - Данилушкин Владимир Иванович. Страница 48
Мать была дома.
— Ты что так поздно? -спросила она, будто они по-прежнему жили вдвоем, и никакой женитьбы не было.
— Задержался. Дела.
— А где?… Неужто? Так ты теперь?… Кто хоть? Мальчик?
— Девочка.
— Ты что злишься? Раз уж так — что теперь? Я только говорила, что решать надо по-человечески. Жить, — так жить, а нет, — не морочить друг другу голову. Загс — это еще не все. Тысячу раз можно переиграть. Но уж раз решили твердо, так живите. Я на частную уйду.
Она говорила это, суетливо бегая по квартире, чай поставила, плитку включила, собралась готовить ужин. Она соскучилась по домашней работе.
— Ну, как она себя чувствует?
— Кто?
— Внучка?
— Никак.
— Не дури.
— Ну, как можно себя чувствовать, если ты умер?
— Да что ты! — присела, руками всплеснув, но бедрам ударила. — Да как же так? Скажи ты мне, — голос у нее был жалобный, казалось, она вот-вот расплачется. Она и разревелась, машинально взяла полотенце и утиралась им.
— Она в музей свой пошла, будь он неладен, пол мыла. Ведро с водой поднимала.
— Ой, не надо бы.
— Конечно, не надо. Говорит, попросил старикашка этот, который у них зав музеем. Скотина, видел же, что нельзя.
— Да у ней и не очень заметно было.
— Пол помыла, и все началось. Она ничего понять не может, что с ней. Кто бы сказал. Матери-то нет.
— Это конечно, должна быть какая-то опытная советчица.
— Она сама и пошла. Даже «скорую» не догадалась вызвать. Еще бы полчаса — и все.
— Милая, как же она так-то?
— А вот так! — Лепешкину так стало жалко жену, дочку, мать и самого себя, что он замолчал и только судорожно глотал воздух. — Не разбирается она в людях. Очень уж восхищалась стариком этим, а он и выказал…
— Что же она — мертвая родилась?
— Два дня пожила. Асфиксия. Удушье. Я весь день думаю, причина-то на поверхности — суббота была, выходной день. Ее же не смотрел никто. Не было врачей.
— Ладно, мертвым — мертвое, живым — живое. Давай-ка поешь. Яишенку я зажарила.
— Да какой тут!
Но, к удивлению Лепешкина, аппетит не пропал. Более того, попив чаю, он уже не чувствовал какой-то особой усталости. Нагулялся на свежем воздухе. Или он был рад тому, что впервые за много дней нормально поговорил с матерью? Он был благодарен ей за то, что она не произнесла ту фразу, которой он боялся.
Потом он пришел в третий цех и сказал:
— А мы ведь не познакомились, девушка. Как вас зовут? Что у нас сегодня? Пойдем в кино на последний сеанс?
— Не знаю, — сказала Ольга, вызвав улыбку Лепешкина. — Готовиться вообще-то надо. В библиотеку.
— Эх, экзамены, зачеты. Без них чего-то не хватает в жизни.
— А поступать трудно было?
— Трудно. Ты не бойся, поступишь. И конкурс сейчас в железнодорожный не самый высокий. Что? Трудностей хочешь? Тогда иди в торговый — самый высокий проходной балл. Не веришь. Правильно, торговый второе место держит, после университета. Туда с серебряной медалью нет смысла и пробовать.
— А у меня платиновая. И сама я золотая.
— Молодец. Хвалю за усердие. Ну ладно, готовься. А я в бар.
Ему было приятно сознавать, что вся эта возня с получением высшего образования у него позади. И вообще он мог бы стать ее экзаменатором, задавать суровые вопросы, слушать вполуха, наслаждаясь ее судорожным волнением. Все, что произошло с ними, вызывало приступы нервического смеха, которые он еле-еле сдерживал. Ведь не прилагал никаких усилий. Что слаще — честно добытое или ворованное? А может быть, не ворованное, а подарок судьбы? Во всяком случае, сама бы, наверное, потом называла размазней.
В баре он встретил одну из своих прежних привязанностей. Девушка смотрела итальянские и французские фильмы. Выстаивая длинную очередь, покупала два билета. Одни себе, другой — лишний. Продать его не торопилась, физиономия Лепешкина была не в ее вкусе, хотя он, несомненно, человек честный. Во время сеанса она посматривала на него и продолжала рассекречивание. Поэтому Лепешкин провожал се домой, в маленький домик возле железнодорожного вокзала. Она умоляла его не шуметь, потому что за стенкой больная мама, у нее повышенная чувствительность к звукам. Лепешкина это крайне удивляло, тем более что почти ежеминутно весь домик мелко дрожал от проходящих железнодорожных составов.
Она сказала, что работает в проектном институте каким-то старшим инженером, но вообще-то очень засекреченная, и просила никому не давать ее телефон, который записала на клочке газеты очень неразборчивым почерком.
— Ты что как донкихота уставился? — спросила она. — Девушек не видел, что ли? Тсс!
Комната была маленькая, стучали колеса, и Лепешкину казалось, что он в купе поезда, что в любую минуту может без стука войти проводник. У них прямо-таки комплекс — врываться без стука.
— Уходишь ты, что ли? Жена ждет? Мама не велит? Tсc, — кивала на стенку, за которой сверхчувствительная к звукам мама…
Бумажку с телефоном он вскоре потерял, но с девушкой встречался на итало-французских фильмах. Она приветливо улыбалась и спрашивала, когда же он сам станет покупать лишний билетик.
В баре она подошла к Лепешкину.
— Светик-семицветик, лишний билетик, — сказал он.
— Вот и попался. Кого это ты нашел? Не думай, я сама видела, как она на тебе висла.
— Кто?
— Да белокурая эта.
— Где?
— Конечно, нас уже не замечают. Лепешкин рассмеялся совершенно бессмысленно.
— Веселишься? Жениться будете? Или алименты платить? Моргнул, моргнул, — она смотрела ему в глаза.
— Тоже нашлась. Испытательный стенд. Донкихота несчастная. Ладно. Сама-то как?
— Другую жизнь начинаю. Курить бросила. В кино не хожу: волноваться нельзя.
— Что так?
— Не догадаешься? Где вам, мужикам, понять?
— Шутишь?
— Справку показать? — она стала раскрывать сумочку.
— Верю. Пойдем, может быть?
— Пойдем, — сказала она, весьма довольная. — Пойдем, донкихота. Интересно, что такое секретное ты мне хочешь сказать?
Лепешкина удивила эта послушность. Она до добра не доведет.
— Ты не лезь в бутылку, донкихота. Думаешь, твой ребенок? Не имею такой глупости. Пацан ты еще…
«Пацан», — ухватился он за ею брошенный спасательный круг. Пусть, он согласен быть пацаном, лишь бы пронесло.
— А что? Надоело, — сказала Светик высокомерно.
— Правильно, — Лепешкин не скрывал своей радости.
Она брезгливо посмотрела на него.
— Конец должен быть… На день рождения, что не заглянул? Тридцать мне уже.
— Ты очень беспокойно спал, — сказала мать. — Я к Даньке ходила. Сам-то не пойдешь, а время не терпит. Где еще возьмешь? Это не шкаф купить. К обеду сделает. Машину надо доставать. Грузовик обычно берут. А тут вроде не по поклаже конь. Легковушку надо. Кого бы попросить? Нет у меня знакомых с личными машинами. Таксист не согласится. Думай, давай.
— Спасибо,-сказал Лепешкин и стал одеваться. К Даньке он, конечно, не пошел бы, это она правильно заметила. Что он у него не видел? Когда-то свой парень был, в школе вместе учились, а за каких-нибудь восемь лет стали совершенно несовместимые люди. Конечно, он не откажет, да и сделает лучше всех — золотые руки, краснодеревщик, тещу вон как похоронил — по высшему разряду. Но Лепешкин не смог бы говорить с Данькой об его ремесле. Не в том дело, что гробы мастерить, надо и это. А в том дело, что он деньги на этом зашибает, и мать к месту и не к месту превозносит Данькино умение жить.
Построить кооперативную квартиру, дачу, купить колеса — не машину пока что, а мотоцикл с коляской — это надо уметь. Надо иметь жесткую цель и идти напролом.
Они изредка встречались с Данькой и все больше молчали. «Так закабалить себя!» — думал Лепешкин, когда слышал о Данькиных детях, и жена его, добротно скроенная, гордо расписывала свои семенные трудности. «Так закабалить себя!» И, самое главное, она считала Лепешкина обиженным судьбой, звала почаще заходить и греться у их семейного очага.