Из Магадана с любовью - Данилушкин Владимир Иванович. Страница 64

Это бдение вымотало его и исказило мироощущение. Так что когда в поездке обидели жену, он смалодушничал, и обрадовался, как радуется мальчишка, когда мать накажет обидевшего его брата.

Было это в шестом часу в поезде, куда забрались они, измученные жарой за сорок, со спутанными мыслями и чувствами, когда теряется ощущение реальности происходящего. Вместо ожидаемой прохлады вагона, чистоты, приветливой проводницы они окунулись в жаркую грязь. К тому же, их купе оказалось занято.

Другое семейство безропотно удалилось в ответ на гневный всплеск дамы в джинсах, эта победа внушила ей мысль о том, что справедливость будет торжествовать и впредь. Мальчик тут же забрался с ногами на полку, перепачкал белые гольфы в саже и стал трогать все, до чего смог дотянуться, покрываясь новыми слоями въедливой дорожной грязи, которая, ей-богу, сродни космической пыли и отмывается не с первого раза и не детским мылом.

Пока повеселевший отец мальчика расталкивал по багажникам чемоданы, разгневанная мать привела проводницу — невозмутимую полноватую женщину с линялыми волосами — и попыталась устроить ей выволочку.

— Вот полюбуйтесь: грязь, жара. Давайте-ка возьмите тряпочку и аккуратно все протрите. И откройте окно. На гвоздях оно у вас, что ли? Постели тоже не мешает принести.

— Если у вас есть двадцать пять рублей на штраф, можете окно разбить, — не без изящества ответила продавщица, и лицо ее наполнилось особым злодейским одухотворением. — Постели я вам, конечно, выдам. А уж за грязь извините. Я тут ни причем. Санитарный врач не должен был состав принимать. У них в Ташкенте мойщиков не хватает. Ничего не поделаешь.

— Да? — Пассажирка завибрировала от смущения. — Я же ездила в купейном. Коврики. Занавески чистенькие, — пробормотала она без прежней уверенности, но с хрипотцой начинающейся тихой истерики.

— Когда это было, милая? — Проскрежетала, будто железом по стеклу, проводница. — Лет десять— пятнадцать назад.

— Вы мне не тыкайте. Еще чего не хватало.

— Я и не тыкаю. Объясняю. От жизни отстали. Фирменные — и то задрипанные, а уж про обычные поезда и говорить нечего — к нам мойщики и не заглядывают.

— Разве это обычный поезд? Но это же купейный? До Ташкента нам продали билеты в купейный, а он оказался плацкартным. Черт ногу сломит. Купейный же лучше?

— Да куда уж лучше!

— Есть еще мягкие? — Тон решительной дамы понизился еще на две эмоциональные октавы, а проводница выросла на глазах, превращаясь в сфинкса.

— Если вам так хочется, я вам устрою. Доплатите и переходите покормить клопов в мягком.

— Клопов? — На ее лице смертный ужас. — А литерный?

— Литерный! Литерный! — Проводница задохнулась. — В литерном не нам с вами ездить!

— Почему это?

— Да потому!

— Вы же не знаете, с кем имеете дело. Может быть…

— Не может, — с удовольствием изрекла проводница. — Иначе бы мы с вами не разговаривали здесь. Иначе бы меня уже уволили без выходного пособия. Уж вы мне поверьте.

— Забыла уж, когда ездила на поезде. Все самолетом и самолетом, — пошла на попятную пассажирка. Она почти всегда умела перетянуть бывшего противника на свою сторону.

— Это вам не Аэрофлот, — наставительно и без злобы, как победительница в схватке с тенью, сказала проводница. Ладно, я пошла. Работать надо.

Анна Каренина, бросившись под поезд, была в лучшем состоянии, а он пальцем не пошевелил, чтобы утешить любимую. Между тем беда уже смотрела на их разорванную цепочку.

***

— Да встань же ты, наконец! Как мне тебя разбудить? Обокрали нас.

Он почти проснулся, но не хотел выходить из приятного оцепенения. Слова жены дошли до сознания, но вызвали лишь ощущение досады и злорадства, протянувшегося из вчерашнего вечера. Шутит, скорее всего, а шутить не умеет, в этом можно было убедиться за восемь лет совместной жизни.

Вагон жестко дернуло, его припечатало к стенке, и тогда он вдруг понял: ни о какой шутке не может быть и речи. Скользнул с верхней полки и оделся по-солдатски вмиг.

Чтобы не будить сына, они вышли в тамбур, грохот колес стал оглушителен, и надо было напрягать голос. Впрочем, она не очень-то стремилась сдерживаться, а то, что она сообщила, нельзя было произносить вполголоса:

— Все золото… Всего золота лишились. — Стук колес дробил ее слова на слоги. — Ты правильно говорил, надо было на самолете лететь…

Он знал, каких усилий при ее самолюбии стоило признать ошибку, и зауважал ее за это.

— Дура я, послушалась Ленку, в кошелечек сложила. Всегда же в тряпочке возила. В чемодане. Я же в пансионате не надевала ничего, ты сам заметил, косметичкой не пользовалась, а тут черт дернул. Город же, столица, покрасоваться надо. Я совершенно не могу переживать горе. У меня внутри все черное.

— Как от черного чая? Давай-ка, займись заявлением. В милицию нужно сообщить.

Впервые за долгие месяцы, а может быть, и годы, он чувствовал, как она уступает ему первую роль. Ему было приятно это сознавать. Хотя и жаль, конечно, ее побрякушек: все-таки это семейная, а значит и его потеря…

— Заявление? — Больше всего на свете она не любила писать. — Как их составляют? Ты же знаешь?

— Догадываюсь. Указать время. Половина седьмого. Описать твои колечки и сережки. Все украли?

— Цепочка осталась с подковкой. И сережки — в ушах. Помнишь, тогда покупал за сына?

— За сына разве сережки? Ну, неважно.

— Нет, я все же схожу к бригадиру, или как это у них называется, а ты мне сына стереги, отец.

Она умчалась вперед по ходу поезда, и он отчетливо вспомнил, как купил ей сережки на годовщину свадьбы. Сыну было семь месяцев, он пробовал вставать на тахте, но тут же садился: ноги не держали веса. Если же его ставили на пол, он, держась за стеллаж, легко смахивал с него книжки: к моменту рождения набралась солидная детская библиотека.

Книжки составляли обратно, мальчик слышал проникновенное слово «нельзя», на втором году жизни он усвоил его и спокойно воспринимал ту простую истину, что на белом свете в основном все «нельзя», а то немногое, что «можно», не бесспорно и зависит от того, в каком расположении духа мама или папа. В его воображаемой стране «нельзя» было паролем. В два года он освоил слово «экзистенциализм», потому что мама брала его с собой на лекции в институт, на кафедру общественных наук. Спокойно высиживал за столом академический час, затем неминуемо валился спать на креслах в библиотеке.

Слово «студенты» он воспринимал как бранное и на одной ответственной лекции вышел из себя: «Мама, что ты им говоришь? Зачем ты им это говоришь?» И он был прав. Один из студентов, например, был крайне удивлен, что Маркс и Энгельс — два самостоятельных человека, даже не сиамские близнецы.

Кстати, может быть, сын уже проснулся? Надо подготовить его к приходу милиции. Он выбросил окурок и прошел в купе.

— Сынок, вставай, скоро к нам придет сыщик.

— Гениальный? Из мультика?

— Может быть, гениальный. Нас обокрали.

— Как, папа, нас обокрали?

— Спали мы крепко. Воры открыли дверь и унесли мамины колечки.

— А машинки мои украли?

— Конечно. Впрочем, надо проверить.

— А зачем они украдывают, папа? Нельзя ведь украдывать?

— Надо говорить крадут. Нечестные люди. Бандиты, разбойники.

— Раз-бо-бо-бо-бой-ники? Пиф-паф, и вы покойники? А как их будут искать?

— Вот, например, ты что-нибудь теряешь, машинку потерял, а папа стал искать и нашел. Сейчас мама придет. Быстренько оденься, пойдем умываться. Ты ее не огорчай, она очень расстроенная.

— Ты будешь искать? Разве ты сыщик? — Запутался малыш. — Брошку мою тоже украли?

— Ту, что в песочнице нашел? Конечно. Это такая ценность. Мама сразу тебе сказала. — Ему вспомнилась магаданская знакомая, имеющая редкую для женщины черту — умение подшутить над собой, своей полноватой фигурой: «Где у Инны Борисовны грудь? Вот здесь, где брошка».