Из Магадана с любовью - Данилушкин Владимир Иванович. Страница 8
Маленькая Армань не оправдала моих ожиданий. После великолепной дороги ожидаешь увидеть нечто подобное Магадану, хотя ведь и столица Колымского края — городок небольшой. Так сказать, дорога в никуда. Володя повел меня осмотреть цех, где производят селедочные консервы. Три десятка работниц разрезали тушки, отделяли головы и внутренности, закладывали кусочки рыбы в баночки, заливали соусом. Весьма аппетитно. Не станут же нас угощать, как на плавбазе? Володя с профессиональным оживлением пояснил, какое это крупное достижение: открыв цех, смогли занять женщин. Мужских рабочих мест хоть отбавляй, а жена дома сидит — непорядок.
Куда— то еще заезжали, Володя оставлял нас с Олегом в машине, один проворачивал свои дела и, судя по довольному виду, успешно. Завершающим аккордом пребывания в поселке стало водружение в кабину большого свертка, укутанного толстой серой бумагой, отчего сразу же запахло костром и запершило в желудке. Эта небольшая поездка произвела на меня огромное впечатление. Всю ночь снился красный лед и копченая золотая горбуша, падающая с неба наподобие дождя. Прямо на тещины языки, истекающие ручьями слюны.
На другой день ноги сами вывели меня к дому с просевшей крышей, одной из них я открыл дверь, обнаружив вся компанию в сборе. Кивнув мне, как старому знакомому, Петропалыч увел к себе.
— Не приучились еще к колымскому чаю? Что так? Цвет лица портит, что ли? А на рыбалке — первое дело. — От Петропалыча исходит слабый запах костра, когда не дымит, а горит ровно и потрескивает сухой березой.
— Меня бы с собой взяли — на рыбалку, а?
— Идет. Полушубок есть? Еще лучше тулуп. Но ничего, белье теплое, все, что есть, навздеваешь. Штаны бы ватные. Унты. Валенки с галошами сгодятся. Главное — против мороза выстоять. И снасть. Блесны. Заводские не годятся. Сами из латуни делаем. Тут обещали посеребрить. На пробу. Кока. Лаборант. Веселый парень. Вчера прибегает, глаза треугольные — захлопнул дверь. Взял я нож, засунул в проем, дверь отошла. Как это у вас получилось? А я знаю? Как дверь-то захлопнул? Оказывается, купил палку колбасы и подвесил за форточку для лучшей сохранности. А тут собака подошла, дворняга, умницы они у нас, вскарабкалась на сугроб, схватила колбасу и ушла. Хорошо хоть убежала, а то бы кто Коку от нее спасал…
— Ничего себе! Это надо записать.
— Записывай. А то повторим эксперимент для полноты впечатлений. Тащи колбасу. — Улыбка у него хорошая, не обидная. — Разве это история? У нас есть одна собачка, которая на автобусе ездит, все остановки знает и на лифте поднимается на свой этаж. Я тебе про другое расскажу, а ты послушай, да сделай вывод. На Кавказ поехал, в Лоо. Частник из аэропорта подбросил. Любопытный оказался сухофрукт. Фронтовикам, говорит, льготы большие. Ковры без очереди. Мне, говорю, без надобности. Ну, ни скажи, перепродал, небось, кому подороже. Хочешь жить, умей вертеться. Я эту машину на бумажных салфетках заработал. В водичке распускаешь, травки-перчику, соли, вот и начинка для чебуреков. Едят, нахваливают, добавку просят. А хлеб — не то, его контроль запросто выявляет, йодом капнешь, и синеет, салфетки — надега, как в могиле.
Так мерзко стало, будто меня на говенной веревке подвесили. Останови, говорю! Зачем? В милицию пойдешь? Я пошутил. Шуток не понимаешь? Где у тебя доказательства? Довез до санатория и денег не взял, гад. С ума спятить. Понимаю, с голоду бы мерли, а то с жиру лопаются. Почему такая в людях ненасытность?
Петропалыч замолчал, тяжело дыша, будто на сопку поднялся без передыха. Хорошо, что распахнулась дверь и вошел высокий грузный человек с изящными фиксированными движениями. Петропалыч, радостно кряхтя, выбрался из-за массивного стола и потерялся на фоне гиганта.
— Айда ко мне в мастерскую, Петропалыч! Сохнут акварели. Мокрые по морозу не понесу.
— А я мокрые смотреть?
— Да не придирайся уж. Не надо меня на слове ловить. Вредина ты. Сам человек пришел, добровольно сдался, а в ответ брань и побои.
Поразительно, с какой естественностью разыгрывал пришедший обиду. Может, он актер, а не художник вовсе? И внешность подходящая, видная. Оказывается, это Иван Жестоков, театрально-музыкальный мэтр, талантливо передающий в декорациях особенности музыкальных стилей, а сейчас он талантливо проиллюстрировал самобытную книжку чукотских сказок для детей на двух языках. Желает предъявить.
Минут через пять мы поднялись по лестнице обыкновенного жилого дома и оказались в обычной однокомнатной квартире, приспособленной под мастерскую. Обилие красок — в банках, баночках, тюбиках, и ведрах, кисти разных калибров, мольберт с начатой картиной, стеллажи с книгами и альбомами, готовые картины на стенах, опять кисти, рулоны бумаги… И запах, изумительный запах картин!
— Ну, располагайтесь пока. Я чайник поставлю.
Я присел на краешек дивана, Петропалыч притулился на другой — как воробушек, пребывая в неописуемом волнении, заикался, хотя не произнес ни слова. Жестоков пришел из кухни, если бы это была квартира. Положил перед диваном шесть акварелей на толстенной бумаге, которая заинтересовала гораздо больше, чем рисунки. У нее поверхность не гладкая, а тисненая, как шифер.
— Французская. Специально для акварелей. Ее размачивать можно, по мокрой работать. Разводы дает интересные. А гремит, — он взмахнул листом, — как жесть. — Замер, и, несмотря на всю свою монументальность, глянул на Петропалыча выжидательно, если не робко. Тот кряхтел, разводил руками и поводил плечами, начинал то одну, то другую фразу, выдохнул, в изнеможении опустился на диван, загреб головой со стеллажа каску, и утонул в ней с глазами. — Что ты наделал, Петропалыч?
— Да я такую носил, если хочешь знать.
— Кстати, ты в ней великолепно смотришься. Давай портрет напишу. В два сеанса. Только сними ты ее, ради Бога.
Петропалыч повертел каску в руках и заметил аккуратную, будто сверлом проделанную, дырку на уровне лба.
— Вот оно что! Милый ты мой! Как тебя фашист проклятый! Где взял?
— Красные следопыты приволокли. Валерка их по местам боев водил.
— А может, и выжил соколик. Всякое бывало. Выходного отверстия нет. На излете задело. У меня, глянь, — он тронул пальцами едва прикрытую волосами вмятину на лбу. — Живу, хоть и с речью неважно, рисую, где сказать надо. Командир меня берег. Ему как тебе было. А мне двадцать. Он всех берег, людей на смерть посылать — знаешь как?
— Не доводилось, слава Богу… У тебя, Петропалыч, поверь мне, лицо старого солдата.
— На рыбалку ходи, такое же будет. А по совести, меня под трибунал отдать стоило. Да-да. В Венгрии. Часовой стою. У пекарни. Хлеб печется. Дух такой, что с ног валит. Не вытерпел. Пост покинул, залез в печь, достал одну форму, а он еще сырой. Форму в кусты, а мякиш за пазуху. Из печки-то. Чуть пузо до позвоночника не прожгло. Когда с поста сменился, остыла. Думал, сознаюсь, когда съем. Не хватило пороху. По военному времени знаешь, что могли сделать?
— Ну ладно, уголовник несчастный, урка, за давностью лет заслуживаешь снисхождения. Крепенького налью?
От этого чая в голове наступает сладкая истома, будто туда подкачали кислорода. Жестокий стал говорить о себе, какой открылся у него талант в детстве, Сталина по клеточкам рисовал размером в дом, из райкома машину за ним присылали, а сейчас по самобытности может заткнуть за пояс и одного, и другого, и третьего. Конечно, здесь не Флоренция, но жить можно. Эпоха Возрождения расцвела в пору жесточайшей инквизиции, а у них в театре, в крепостном, лагерном, были гениальные люди от Шухаева до Варпаховского. Не сдались, не пали духом. Я слушал художника и думал, что скучает человек, стоя за мольбертом, хочется поговорить, тем более что голос у него великолепный и словарь богатый, без мата запросто обходится. А еще я подумал, какая это черная несправедливость, что не изобрели стихи по клеточкам сочинять, в учебных целях.
Петропалыч, взяв себе лимонную дольку, сказал, что совершил крупное упущение, не посадив лимон в горшке. Другие выращивают, лет через восемь плодоносить начинает. А тут три раза по восемь в Магадане. С лимонами неплохо получается, вкусно. Раньше он это за баловство считал.