Зайнаб (СИ) - Гасанов Гаджимурад Рамазанович. Страница 26
Мериям непонимающе оглядела комнату, тихо рассмеялась, встала: «Мачеха, — прошептали ее восполенные губы, — мачеха, я тебе покажу, кто такая крапива! Мачеха, ты на своем горбу почувствуешь, что такое божья кара! Кара! Кара! Кара» — повторялись слова в ее воспаленном мозгу.
Она, держась за стенки комнаты, на непослушных ногах выходила в коридор. Вот она стоит у лестницы. Все это ее мозг воспринимал, как во сне. Она села на верхнюю ступеньку, держась за поручни лестницы, стала тихо спускаться вниз. Вышла в тамбур, беззвучно приоткрыла двери во двор. «Ты еще увидишь, мачеха!» — шептали ее губы, выходя их двора. «Ты еще увидишь, мачеха!» — дрожали ее губы, стоя над пропастью под селом.
Тарзан, когда увидел Мериям во дворе в таком состоянии и в такое время, сразу почувствовал неладное. Она даже не подошла к нему! Он выл, рвался на цепи, прыгал на стенку дома, гряз цепь зубами, скулил, задыхался, надрывался воя. Никто на это не обращал внимания, никто на него не кричал. Через полчаса вой собаки замолк, все затихло. Только откуда-то издалека, под селом раздался какой-то предсмертный крик…
Тело Мериям случайно увидел односельчанин на кромке скалы под селом. Он на санях, запряженных быками, рано утром собирался в лес за дровами. Тарзан лежал рыдом, скуля, плача, облизывая ее окровавленное лицо. Если бы не его скулеж, беспрерывный вой и плач, в этом глухом месте, окруженном со всех сторон скалами и деревьями, застрявшем в щели за падающей сверху речкой, ее тело никогда не нашли бы…
Мериям похоронили тот же день. Тот же день исчез Тарзан. Только, когда наступала глубокая ночь, его бесконечный вой, причитания до утра не прерывались на кладбище.
На пятые сутки, когда родственники, близкие пошли на могилу Мериям, на могиле Мериям нашли Тазана мертвым. Он лежал, передними лапами обняв надмогильный камень Мериям. Могила до наклонных каменных плит, прикрывающих тело усопшей, была разрыта передними лапами.
1996 г.
На мельнице
Ночь дано перевалила за вторую свою половину. Нарингуль видела плохой сон. Вдруг она в постели вскочила вся в поту. Переворачиваясь с бока на бок, сколько не старалась, не могла уснуть — сон покинул ее. Бледный лик луны печально заглядывал к ней в окно, отражаясь в ее глазах свои холодными серебристыми лучами. В ее чувствительном сердце, как предыдущие ночи, черные думы, заползая, как черные змеи, чернили ее душу.
Все печальные мысли, трудности, которые доставали ее еще будучи подростком, как будто договорились, проснулись разом, напали на Нарингуль, терзали ее душу, сердце, царапались глубоко внутри, порываясь вырваться наружу.
Отец Нарингуль Эстенгер юношей был задирой и драчуном, Женитьба, рождение детей, роль главы семьи не образумили Эстенгера. На одной из сельских свадеб напился, смертельно обидел и оскорбил первого парня в селении, устроил с ним драку, зарезал его ножом. Его осудили пожизненно, отправили этапом в Сибирь. Восемь лет от него не было никаких вестей. Недавно Нарингюль от него получила весточку, что он сидит в тюрьме в одном из городов восточной Сибири.
Не успели еще раны, нанесенные отцом, зарубцевать на сердце Нарингуль, как мать принесла в семью новую беду. Через три года, как осудили отца, она загуляла с другим мужчиной, понесла от него ребенка. Опозорила себя и семью так, что она перестала выходить за порог своего двора.
Мать, чтобы смыть с себя позор рождения незаконного ребенка, она сразу же после рождения задушила его, и на рассвете, пока никто из сельчан не увидит, в плетеной корзине для навоза вместе с навозом вынесла его на сельскую свалку, вырыла яму и закопала. Сельские собаки, почуяв запах мертвечины на свалке, туда собрали всю свору с ближайших сел. От их нервозной возни, воя, стычек и драк на свалке поднялась такая канитель, что до зари проснулось все село. Женщины, вынесшие корзины навоза на свалку столкнулись с такой ситуацией, что на свалке в навозной куче лежал новорожденный ребенок, и вокруг его посиневшего тела стояли, ходили, бесились разъяренные собаки. На их крики, плачи в считанные минуты на свалку собрались жители всего села. Вызванные из района следователи милиции в тот же час вышли на след убийцы.
Мать Нарингуль садилась в милицейскую машину в гробовом молчании собравшихся сельчан, не выронила слезинки, даже не оглянулась на плачущихся дочерей. Ее быстро, в течение двух недель, осудили, отправили в тюрьму, а про осиротевших, беспризорных детей все позабыли, как будто и не было их.
С того злополучного дня сельчане сделали эту семью изгоем. Даже если кто-нибудь из сельских ребятишек, не дай бог, на минутку поиграет с младшими сестрами Нарингуль, на улицу выбегала его мать, ругая, избивая своего ребенка, затаскивала его в дом. Нахохлившись, как индюшка, вся злая и красная от негодования, оборачивалась в сторону дома Нарингуль, плевалась, проклинала сестер и родню всякими словами.
Такой изумительной девушки, как Нарингуль, сложно поискать в этом селении, да и не только в этом селении. Она была выше среднего роста, белолицая, голубоглазая, с тонкими чертами лица, прямым тонким греческим носом, с первого же разу вызывающая к себе симпатию и душевную теплоту. Сегодня ей исполнялось ровно двадцать девять лет.
Она сидела у окна мрачнее черной тучи, откуда просматривался весь южный склон холмов напротив селения, озаряемый луной. «Неужели моя будущая жизнь будет такой же тяжелой, горькой, несветлой, как эта? — внутри ее, где-то на дне желудка, катался какой-то колючий комок, который, поднимаясь выше, душа и давя на нее, застрял в гортани невыплаканными горячими слезами. — Двадцать девять лет, двадцать девять лет! Какая дремучесть? Умереть можно… — Глаза ее затуманились, нервно заморгали и заискрились. — Без брата, способного защитить меня от напастей. Без старшей сестры, подружки, с которой бы отвела истомившую душу. Дорога, ведущая к моему дому, заросла травой… Какой же дурак из женихов переступит порог моего дома? Даже дурак не переступит… Сельчане, как прокаженных, сделали нас изгоями. Ни тебе привета, ни ответа. А за что? В чем и перед кем мы с сестрами провинились? Кого мы можем обидеть? Я тоже, как другие сельские девчата, хочу жить ни кого не таясь, ничего не боясь. Я тоже имею право петь, танцевать на праздниках, ходить на девичники, с кувшином за плечом пробежаться на родник, секретничать со сверстницами, любить, ненавидеть. Я просто хочу быть сама собой!.. А какую же горькую долю я на сегодняшний день имею? Когда все женщины села покидают родник, как воровка иду на родник за водой. Когда сельская молодежь на концерт, в кино, просто так, поболтать собираются в сельском клубе, я на них пугливо смотрю из-за угла… О Аллах, кто лишил меня всего этого? Я умираю от тоски, помоги, защити меня! О Аллах, прошу, умоляю Тебя, дай мне хотя бы десятую долю частички счастья, которым Ты наделила сельских девчат!» — когда все эти мысли роем пчел проснулись у нее в сердце, ей так сильно стало жаль себя, что упала на постель. И чтобы не разреветься, дрожащие губы прикрыла тонкими длинными пальцами, и горькие слезы глотками пыталась проглотить во внутрь. Она задыхалась от слез, но горькая обида, громом разорвалась на части. От ее воплей задрожали стены спальни, зазвенели оконные стекла. Она с головой укрылась одеялом и задыхалась в рыданиях.
Возможно, вот так, борясь со своими сомнениями, бедами, страхами, она проплакала бы до утра, но к рассвету со стороны соседей кто-то настойчиво постучал ей в окно. Она вздрогнула, долго не могла понять, где она, что с ней. Нарингюль перекрутила фитиль керосиновой лампы — увидела, что за окном обозначилось лицо дочери соседки Пери.
— Тетя Нарингуль, моя мама заболела, у нее жар… Она попросила, если ты можешь, если у ты не боишься, чтобы ты отнесла мерку зерна к брату на мельницу… Она сказала, чтобы меня забрала с собой напарницей… — видя, что Нарингуль проплакала всю ночь, и глаза полны слез, девочка полностью растерялась, не зная, куда девать себя.