Чужое сердце - Свинаренко Антон. Страница 35
– Знаешь, Мэгги, я поняла одну вещь: чем бы я ни занималась, ты всегда находишь дела поважнее. И мне обидно, что ты пропускаешь мои слова мимо ушей. – В глазах у нее заблестели слезы. – Просто не верится, что ты приехала огорчить меня перед встречей с Алисией Голдман-Хирш.
– Я не затем сюда приехала! Я приехала, потому что приезжаю каждый второй четверг месяца. И не смей упрекать меня за то, что я не помню какого-то глупого телефонного разговора полугодичной давности!
– Глупого телефонного разговора… – тихо повторила мама. – Приятно слышать, как ты оцениваешь наши отношения, Мэгги.
Я подняла руки, признавая свое поражение.
– Все, сдаюсь. Удачи тебе на переговорах.
С этими словами я пулей вылетела из офиса. Секретарша-альбиноска проводила меня ошарашенным взглядом. И уже на стоянке я попыталась убедить себя, что плачу вовсе не потому, что всегда подвожу людей – даже если не прикладываю никаких усилий.
Отца я застала в кабинете – съемной каморке в помещении супермаркета: он ведь был раввином без храма. Он как раз был занят подготовкой проповеди к Шаббату, но все равно встретил меня улыбкой и предупреждающе поднял палец, чтобы я подождала, пока он допишет очередную гениальную мысль. Я немного послонялась по кабинету, водя пальцем по корешкам многочисленных книг. Чего там только не было: иврит и древнегреческий, ветхие и новые заветы, оккультные, теологические и философские справочники. Я взяла в руку старое пресс-папье, которое подарила ему еще в начальных классах. Раскрашенный камень должен был напоминать краба, но сейчас скорее походил на амебу. В акриловой рамке стояла моя детская фотография.
Даже тогда у меня были пухлые щеки.
Отец закрыл ноутбук.
– Чему обязан таким приятным сюрпризом?
Я поставила фотографию назад на полку красного дерева.
– Ты никогда не задумывался, разные ли это люди – тот, кто смотрит со старых снимков, и тот, кого ты видишь в зеркале?
Он рассмеялся.
– Ну, это же вечный вопрос. Рождается ли человек тем, кто он есть, или становится? – Он встал и, обойдя стол, поцеловал меня в щеку. – Ты пришла, чтобы затеять философский диспут со своим стариком?
– Нет, я пришла, чтобы… Я и сама не знаю, зачем пришла.
И я не врала: машина будто бы сама поехала в этом направлении, и когда я угадала маршрут, то уже не стала его менять. Множество людей приходили к моему отцу за советом, почему я не могла поступить так же? Я села на кожаный диван, который помнила с раннего детства.
– Как ты думаешь, Бог прощает убийц?
Папа присел рядом.
– А твой клиент разве не католик?
– Я говорю о себе.
– Ох, Мэгс, надеюсь, ты хоть пистолет выбросила?
Я тяжело вздохнула.
– Папа, я не знаю, что мне делать. Шэй Борн не хочет становиться жупелом против смертной казни, он хочет умереть. Да, я постоянно твержу себе, что можно и так, чтобы волки сыты и овцы целы, – чтобы Шэй умер на своих условиях, а я привлекла всеобщее внимание к смертной казни. Кто знает, может, Верховный Суд ее даже отменит… Но это все не отменяет того факта, что в конечном итоге Шэй умрет, а я буду нести за это не меньшую ответственность, чем чиновник, подписавший распоряжение. Может, мне бы стоило убедить Шэя бороться за изменение меры пресечения, бороться за свою жизнь, а не за смерть…
– Мне кажется, он сам этого не хочет, – сказал отец. – Мэгги, ты не убьешь его. Ты исполнишь его последнюю волю – поможешь расплатиться за былые проступки.
– Покаяние через донорство?
– Скорее, teshuvah.
Я непонимающе уставилась на него.
– Ах да, – засмеялся он. – Совсем забыл об амнезии, которой страдают все выпускники иудейских школ. Для евреев покаяние – это акт, действие, твердое решение исправить свою ошибку. Но teshuvah переводится как «возвращение». В каждом из нас есть искра Божья, наша подлинная суть. И неважно, набожен ты или распутен. Грех, зло, убийство – все это лишь закрывает нашу подлинную суть. Teshuvah же означает возврат к той частице Бога, которая была скрыта. Когда ты каешься, тебе обычно грустно, ведь к раскаянию тебя привела совесть. Но teshuvah, это чудесное возобновление связи с Богом, приносит тебе счастье, – сказал отец. – Ты становишься счастливее, чем прежде, ибо грехи твои отделяли тебя от Бога… А на расстоянии любовь всегда сильнее, не так ли?
Он встал и подошел к полке, на которой стояла моя детская фотография.
– Я знаю, что Шэй не иудей, но, возможно, именно в этом кроется его желание умереть и отдать свое сердце. Teshuvah всегда подразумевает прикосновение к божественному, к тому, что превосходит границы нашего тела. – Он взглянул на меня. – Вот, к слову, и ответ на твой вопрос о фотографии. Ты изменилась внешне, но не внутренне. Твое ядро осталось в неприкосновенности. И эта часть тебя была и в шестимесячном ребенке… И не только. Она такая же, как во мне, твоей матери, Шэе Борне и всех прочих людях. Эта часть соединяет нас с Богом, и на этом уровне мы все одинаковы.
Я покачала головой.
– Спасибо, конечно, но лучше мне не стало. Папа, я хочу его спасти – а он этого не хочет.
– Возмещение ущерба – это первый шаг к teshuvah, – сказал отец. – Судя по всему, Шэй воспринял это слишком буквально: отняв жизнь, он теперь словно бы должен этой матери одного ребенка.
– Тождества не получается, – возразила я. – Тогда он должен бы воскресить Элизабет Нилон.
Отец кивнул.
– Раввины спорят об этом со времен Холокоста: вправе ли семья погибшего прощать убийцу? Прощения нужно просить у жертв, а они уже обратились в прах.
Я потерла виски.
– Очень все сложно…
– Тогда задай вопрос самой себе.
– Да я даже ответить не могу, не то что задать вопрос.
– Тогда, – сказал отец, – стоит спросить у Шэя.
Я изумленно заморгала. Проще простого. Я не видела своего клиента после той первой встречи в тюрьме – все переговоры о реституционном правосудии проходили по телефону. Возможно, мне просто нужно узнать, отчего Шэй Борн настолько уверен в своей правоте, и тогда я тоже смогу принять верное решение.
Я обняла отца.
– Спасибо, папа.
– Я ничего не делал.
– Но все же собеседник из тебя гораздо лучший, чем из Оливера.
– Только ему не говори, – попросил он. – А то этот кролик будет царапать меня с удвоенной силой.
Я направилась к выходу.
– Я тебе позже перезвоню. Кстати, мама опять на меня злится.
В переговорную, залитую резким флуоресцентным светом, ввели Шэя Борна. Освободившись от наручников, он сел напротив меня, и я наконец смогла рассмотреть его руки. Они оказались меньше моих.
– Как дела? – спросил он.
– Нормально. А у вас?
– Нет, я имел в виду, как мой иск? Насчет сердца.
– Ну, сейчас мы ждем вашей встречи с Джун Нилон. – Я замялась. – Шэй, мне нужно задать вам один вопрос. Как вашему адвокату. – Я подождала, пока наши взгляды пересекутся. – Вы действительно уверены, что искупить свою вину сможете исключительно смертью?
– Я просто хочу отдать свое сердце…
– Это я поняла. Но для этого вас сначала казнят, и вы дали свое согласие на казнь.
Он слабо улыбнулся.
– А я думал, мой голос ничего не решает.
– Мне кажется, вы знаете, о чем я говорю. Ваше дело поможет представить смертную казнь в новом свете, но вы сами станете жертвенным агнцем.
Он резко вскинул голову.
– За кого вы меня принимаете?
Я не вполне поняла, что он хочет услышать.
– Вы тоже верите в это? В то, во что верит Люсиус и все остальные? Будто бы я творю чудеса?
– Я верю только в то, что видела своими глазами, – твердо заявила я.
– Большинство людей верит в то, что им говорят.
И он был прав. Наверное, поэтому-то я и сорвалась в кабинете отца: даже будучи убежденной атеисткой, я порой боялась, что Бог не защитит нас. Поэтому-то, наверное, даже в такой просвещенной стране, как США, людей приговаривали к смерти: страшно было подумать, какая справедливость – или, чего уж там, несправедливость – восторжествует, если мы откажемся от этой практики. Факты даровали нам утешение – главное было не спрашивать, откуда берутся эти факты.