Книжный вор - Мезин Николай. Страница 69

А случилось океанское небо с белыми гребнями облаков.

И кстати, грузовик был не один. Три грузовика не могли сломаться все разом.

Когда солдаты попрыгали на обочину, чтобы закусить и перекурить и сунуть нос в еврейскую поклажу, один узник рухнул от истощения и болезни. Понятия не имею, откуда двигался тот конвой, но все произошло километрах в пяти от Молькинга, и за много-много шагов до концентрационного лагеря Дахау.

Я забрался в грузовик через ветровое стекло, подобрал занемогшего и выпрыгнул сзади. Душа была тощая. Даже борода была ему кандалами. Ноги мои шумно ударились о гравий, хотя ни узники, ни конвоиры не услыхали ни звука. Но каждый почуял меня.

Я припоминаю, что в кузове того грузовика было много мольб. Внутренние голоса взывали ко мне.

Почему он, а не я?

Слава богу, это не я.

У солдат меж тем зашла своя беседа. Командир раздавил окурок и задал своим людям дымный вопрос:

– Когда мы в последний раз выводил этих крыс на свежий воздух?

Его помощник подавил кашель:

– А оно им не повредит, правда?

– Ну так как? Время у нас есть, правда?

– Времени пропасть, командир.

– И ведь отменный денек для парада, нет?

– Так точно, командир.

– Ну так чего ждете?

Лизель играла в футбол на Химмель-штрассе, когда явился шум. Двое мальчишек боролись за мяч в центре поля, и вдруг все замерло. Услышал даже Томми Мюллер.

– Что там такое? – спросил он из ворот.

Все обернулись на шарканье ног и командные окрики, когда шум приблизился.

– Что там, стадо коров? – спросил Руди. – Вряд ли. Коровы так не шумят, а?

Поначалу медленно полная улица детей потянулась на магнит звука, к лавке фрау Диллер. Время от времени раздавался особенно резкий крик.

В высокой квартире на Мюнхен-штрассе, сразу за углом, пожилая дама с пророческим голосом разъяснила всем истинный источник волнения. Высоко над улицей в окне ее лицо виднелось, как белый флаг с влажными глазами и открытым ртом. Ее голос, как самоубийца, с лязгом упал под ноги Лизель.

Волосы у дамы были седые.

А глаза темные – темно-синие.

– Die Juden, – сказала женщина. – Евреи.

*** «СЛОВАРЬ ДУДЕНА», ТОЛКОВАНИЕ № 6 ***

Elend – горе: сильное страдание,

несчастье и боль.

Родственные слова: мука, терзание,

отчаяние, бедствие, скорбь.

Больше людей вышло на улицу, по которой тычками гнали сборище евреев и других преступников. Может, лагеря смерти и держали в секрете, но достижения трудовых лагерей, вроде Дахау, обывателям время от времени демонстрировали.

Дальше, на другой стороне улицы Лизель приметила человека с малярной тележкой. Он неуютно ворошил себе волосы.

– А вон там, – сказала она Руди и показала рукой, – мой Папа.

Вдвоем они перебежали дорогу и подошли, и Ганс Хуберман сначала попробовал их увести.

– Лизель, – начал он. – Может, вам…

Однако он понял, что девочка твердо намерена остаться; к тому же, пожалуй, ей нужно это увидеть. На свежем осеннем ветерке они стояли вместе. Ганс больше не говорил.

На Мюнхен-штрассе они стояли и смотрели.

Вокруг и перед ними копошились люди.

Они смотрели, как евреи текут по дороге, словно каталог красок. Это не книжная воришка так их описала, а я могу сказать вам, что именно так они и выглядели, потому что многие вскоре умерли. Каждый приветствовал меня как последнего верного друга, кости их были как дым, а души тянулись позади.

Когда они явились полностью, дорога задрожала от их шагов. Глаза их были огромны на голодных черепах. И грязь. Грязь припаялась к ним. Конвоиры подталкивали, и ноги узников подгибались – несколько шатких шагов принужденной пробежки и медленный возврат к истощенной ходьбе.

Ганс смотрел на них через головы толпящихся зевак. Не сомневаюсь, что глаза у него были серебряные и напряженные. Лизель выглядывала в проемы или по-над плечами.

Страдающие лица изможденных мужчин и женщин тянулись к ним, моля даже не о помощи – ее они ждать не могли, – а прося объяснения. Которое хоть как-то скрасит это смятение.

Их ноги едва отрывались от земли.

Звезды Давида, нашитые на одежду, горе, неотделимое, будто предписанное им. «Тогда забудешь горе…»[15] На некоторых горе росло, как лоза.

По бокам колонны шагали солдаты, приказывая торопиться и не стонать. Многие были зелеными юнцами. С фюрером в глазах.

Глядя на все это, Лизель понимала, что несчастнее душ не бывает. Так она и напишет о них. Костлявые лица растянулись от мучений. Людей точил голод, а они брели вперед, многие – опустив глаза в землю, чтобы не встречаться взглядом с теми, кто на тротуаре. Другие с мольбой смотрели на тех, кто пришел увидеть их унижение, начало их смерти. Или призывали кого-нибудь, хоть кого, сойти на дорогу и взять их на руки.

Никто не сошел.

С гордостью, с безрассудством или же со стыдом смотрели люди на этот парад, но никто не вышел, чтобы прервать его. Пока не вышел.

Время от времени мужчина или женщина – да нет, то не были мужчины и женщины, то были евреи – находили в толпе лицо Лизель. Они обращали на нее свое ничтожество, а книжная воришка только и могла, что смотреть в ответ долгий неизлечимый миг, пока несчастные не пропадали из виду. Ей оставалось лишь надеяться, что они видят всю глубину скорби в ее взгляде и понимают, что эта скорбь неподдельна и не мимолетна.

«Один из вас у меня в подвале! – хотелось ей сказать. – Мы с ним лепили снеговика! Когда он болел, я принесла ему тринадцать подарков!»

Лизель ничего не сказала.

Что хорошего могло это дать?

Она понимала, что совершенно бесполезна для этих людей. Их не спасти, а через несколько минут Лизель увидит, что бывает с тем, кому вздумается им помочь.

В процессии возник небольшой разрыв, там шел человек старше остальных.

С бородой и в рваной одежде.

Глаза у него были цвета агонии, и как бы невесом он ни был, его ноги не могли снести и такой ноши.

Он падал не раз и не два.

Половина лица у него расплющилась о дорогу.

Всякий раз над ним зависал солдат.

– Steh’ auf, – кричал он сверху. – Вставай.

Старик поднимался на колени и с трудом вставал. И брел дальше.

Всякий раз нагоняя переднюю шеренгу, он скоро сбивался с шага и снова оступался и летел на землю. А ведь за ним шли другие – добрый грузовик людей, – которые могли наступить и затоптать.

Смотреть, как больно дрожат у него руки, когда он пытается оторвать тело от земли, было невыносимо. Задние расступились еще раз, давая ему подняться и сделать еще группу шагов.

Он был мертв.

Этот старик был уже мертв.

Только дайте ему еще пять минут, и он непременно свалится в немецкую сточную канаву и умрет. И никто не помешал бы, и все бы стояли и смотрели.

И вдруг – какой-то человек.

Ганс Хуберман.

Все произошло вот так быстро.

Когда старик оказался рядом, рука, что крепко сжимала руку Лизель, выпустила ее. Ладонь девочки шлепнула по ноге.

Папа наклонился к своей тележке и что-то вынул. Протолкнувшись сквозь людей, вышел на дорогу.

Старый еврей стоял перед ним, ожидая очередной горсти насмешек, но увидел – как и все увидели, – что Ганс Хуберман протянул руку и, как волшебство, подал кусок хлеба.